Но я ее не послушался. Именно с того дня я стал писать как одержимый. Когда я вспоминаю конец марта и апрель сорок второго, мне кажется, что я только и делал, что писал рассказы. Конечно, это было не так, конечно, я продолжал выполнять задания Радиокомитета, писал о героях фронта, о знатных снайперах, встречал партизанский обоз и вместе с партизанами ездил по частям 55-й армии, написал об Аварийном восстановительном полке, которым командовал инженер Кутин, но настоящая моя жизнь была в том, чтобы урвать день или, лучше, сутки для рассказа. Способность видеть вещи не так, как их видят другие, потрясла меня. Причастность к волшебству превращения подняла меня в моих же глазах.
Писал я очень быстро и за удобствами не гнался. В 14-м полку РГК, где меня очень радушно приняли и, зная, что о них будет радиопередача, дали хорошую землянку и кормили, не спрашивая аттестата, я написал рассказ под названием «Жгучий брюнет». Другой рассказ — «Вступление к повести» — я написал в МПВО Куйбышевского района, в помещении бывшего Хореографического училища, там мне дали крохотную комнатку, почти целиком занятую соллюксом — лампой для лечебного прогревания балерин. Я дал расписку ни при каких обстоятельствах ее не включать.
За полтора месяца я написал пять рассказов. Они не напечатаны, но я об этом не сожалею. Не раз потом я рылся в своем блокадном архиве и, натыкаясь на эти рассказы, думал: надо напечатать. Но каждый раз что-то мешало мне, и снова они ложились все в ту же архивную папку. Почему? Мои блокадные рассказы, которые печатались, тоже отнюдь не шедевры: кое-где они неуклюже наивны, кое-где неисправимая скоропись и фельетонность портят. В ненапечатанных рассказах та же тема — как уцелел человек в блокаду, как он сумел подняться над блокадным бытом, сохранить достоинство. И люди тоже взяты самые обыкновенные.
В «Жгучем брюнете» — молодой слесарь, красивый парень, живший до войны легко и бездумно, его обожает мать, достает какие-то необыкновенные костюмы, рубашки, гордится своим Васей, гордится тем, что он не женат, гордится, что в него влюбляются красивые девушки. Девушка из Союзоргучета, с которой Вася прогуливается на левой, «неженатиковой» стороне Невского. Война, Вася продолжает работать на заводе, мать пытается как-то доставать еду, прокормить своего Васю. Наступает весна сорок второго, Вася жив. Но конечно, он не прежний «жгучий брюнет». Мать это видит, мучается. И вдруг счастливая встреча: заведующая магазином, которая до войны была в Васю влюблена. Мать умоляет Васю «спасти себя», устраивает им свидание, приходит завмагша с продуктами, они едят хлеб с маслом, но завмагша противна Васе. «Вытрите губы», — грубо говорит он. Возмездие: она уходит, забрав продукты. Вася тоже уходит из дому. Невский, четная сторона, «неженатиковая», ставшая за это время «при артобстреле наиболее опасной». Вася и девушка из Союзоргучета. Их прогулка по пустому Невскому. Мать, испуганная потерей завмагши и все-таки гордая своим Васей.
«Вступление к повести». Снова решается вопрос — не как выжить, а как жить. Старый баянист бросил музыку — кому она теперь нужна, каждый день уходит на толкучку — меняет на дуранду старинные фарфоровые вещицы. И вдруг записка, которую приносит мальчишка-ремесленник: приходи. Не забудь взять баян. Эта записка — все равно что голос с того света. Поход по Ленинграду, замерзающий человек на бульваре Профсоюзов, и наконец баянист у своей бывшей возлюбленной. Играй! Голос ее звучит требовательно: я умираю, играй. На обратном пути домой баянист снова на бульваре Профсоюзов, он садится на скамейку рядом с замерзающим, раскрывает баян, ему кажется, что музыка способна сделать чудо.
За достоверность этих сюжетов я мог бы действительно поручиться. И слесарек не выдуман, и завмагша, и пронзительно пустой Невский. Достоверен баянист, кажется он был двоюродным братом Василия Ивановича Анашкина. Поразительный виртуоз, никогда я не слышал ничего подобного. Я привел его к Тихоновым, и он полночи играл на баяне Шопена, и Листа, и таборные песни, а такого камаринского я никогда больше не слышал. И фарфоровые безделушки не придуманы. Бульвар Профсоюзов — уж чего достовернее!
Так в чем же дело? Что мешало и мешает мне с этим выйти к читателю? Случилось то, что предвидела Мария Константиновна и о чем она тогда умолчала. Блокадная зима давала сколько угодно самых невероятных сюжетов, но я подгонял их под одну тему. Этого делать нельзя. Подгоняешь — дробишь. А вариации не должны дробить тему. Они ее должны расширять.
И все-таки я думаю, что если бы в то время в Ленинграде были журналы, я бы, наверное, не удержался и напечатался бы. Журналов не было, и я стал акыном. Где только можно, я читал свои рассказы. Не в больших аудиториях, конечно, я довольствовался четырьмя-пятью слушателями. Как говорится, еще чернила не просохли, а я уже читаю рассказ.