Мы ехали на пароходе, гремело радио, продавали пирожки с повидлом и фиолетовый лимонад. Молодая девушка-экскурсовод, загорелая худышка, смущаясь, рассказывала нам все то, что мы знали наизусть. Чтобы подбодрить ее, каждый из нас спрашивал ее о чем-нибудь знакомом, и только один человек, бритоголовый, в макинтоше, так ни разу за всю дорогу ни о чем ее не спросил. Когда экскурсия закончилась, мы все ее благодарили, поблагодарил и бритоголовый. Она еще больше покраснела:
— Ну что вы, товарищ генерал… Я, конечно, понимаю: ведь вы…
— Нет, нет, все правильно. — Он пожал ей руку и, немного сутулясь, сошел на берег.
Это был знаменитый генерал, командовавший дивизией, которая так и не пустила немцев на Мамаев курган.
Потом была Москва, я ждал получки в «Огоньке» и жил у друзей моих родителей — они оба уходили на работу очень рано, и я садился за машинку. Впервые за долгое время мне захотелось написать не очерк, не корреспонденцию, а рассказ. Я его написал. Он называется «Неизвестная девушка» и идет от первого лица, от лица молодого историка, бывшего участника Сталинградской битвы, который теперь здесь, в Сталинграде, пишет кандидатскую и работает экскурсоводом. К нему приходит участник Сталинградской битвы с просьбой разыскать сандружинницу, спасшую ему жизнь в бою. Историк разыскивает сандружинницу. Она живет в Сталинграде, и они узнают друг друга. Но историк, который присутствует при их встрече, понимает, что произошла ошибка, что на самом деле они не знали, не могли знать друг друга в войну. И не решается сказать, что они оба ошиблись: в их встрече, в их мнимом узнавании есть высшая правда войны.
На следующий день я одолжил у моих стариков десятку и пошел обедать в Дом литератора. И первый знакомый человек, которого я встретил, был Фадеев. Он шел, высоко подняв голову, ни на кого не глядя, но часто улыбаясь и пожимая руки. И со мной, как и со всеми, он поздоровался на ходу, но потом, вероятно, что-то вспомнив, остановился и, глядя очень прямо на меня, сказал:
— Приди в Союз завтра утром, только, пожалуйста, ровно в девять.
Я пришел ровно в девять, но он уже диктовал секретарше какой-то приказ по поводу Литинститута. На столе был накрыт завтрак, стояли вкусные закуски.
Когда секретарша ушла, он спросил:
— Ну?! Что ты пишешь? Я всюду читаю, как тебя ругают, но не прочел и двух твоих строчек.
— Хочешь, я прочту тебе новый рассказ? — сказал я, не зная, как побороть свою скованность.
— Рассказ? Здесь? — И внезапно оборвал смех. — Как тогда в «Астории»? Давай.
Я стал читать «Неизвестную девушку», и почти сразу зазвонил телефон.
— Извини, пожалуйста, — сказал Фадеев, подошел к телефону, выслушал и сказал: — Все понял, будет сделано.
Пока я читал, телефон звонил не переставая. Когда я кончил, Фадеев сказал:
— А помнишь, как мы гуляли перед моим отъездом… Эта девушка и этот лейтенант-пограничник. Что с ними стало?
Вошла секретарша, что-то пошептала, и Фадеев, переспросив: «Уезжает?», вышел из кабинета, но почти сразу же вернулся.
Я собрал свои листки и коротко попрощался.
— Да, будь здоров, — сказал Фадеев, — рассказ мне понравился, и я советую тебе не очень его зализывать для печати.
Эта девушка и этот лейтенант-пограничник… Лена и Павел… Значит, Фадеев все-таки вспомнил о них, когда я читал свою «Неизвестную девушку».
7
— Что-то наш Витя долго не стреляет, — сказала мне парикмахерша.
Радио уже с полчаса как объявило: «Район подвергается артиллерийскому обстрелу, населению немедленно укрыться».
— Одеколон тройной, цветочный?
— Цветочный, — сказал я, соображая, кто этот Витя, который «долго не стреляет».
Прошло несколько дней, и я снова услышал ту же фразу.
— Что-то наш Витя долго не стреляет… — сказала тетя Паша, прислушиваясь к артиллерийскому обстрелу.
Тетя Паша, так же как и ее подруга тетя Маша, были наследием старой «Европейской» гостиницы. Обе служили здесь с незапамятных времен горничными (и, судя по старинным фотографиям, были весьма хорошенькими), потом, когда слово «горничная» перешло в разряд старорежимных, они стали называться коридорными и, наконец, уборщицами. В этом звании их и застала война. Обе работали в госпитале, а в апреле, когда появился Додзин, старухи пришли к нему:
— Голубчик, миленький, товарищ комиссар!..
— Не комиссар я, — сказал Додзин. — В чем дело, гражданочки?
Гражданочки просили только об одном: оставить их «при гостинице». Год, проведенный в госпитале, не отучил их от мысли, что они навечно связаны с «Европейской».
— Помогать будете? — строго спросил Додзин. — Переведем на котловое довольствие.
В дальнейшем выяснилось, что старухи настолько истощены, что и ведро с водой не в силах поднять. Но Додзин все-таки оставил их.
— Ты понимаешь, это же настоящие лоцманы! Для меня этот «хотель» хуже всякого лабиринта. А им завяжи глаза — найдут любой чулан.
Додзин не хотел, чтобы я подумал: «Из жалости взял…» Он любил казаться натурой жесткой.
Но и в самом деле тетя Маша и тетя Паша превосходно знали «Европейскую» и, когда немного подкормились, рассказывали о ней такое, что я даже специальную тетрадь завел.