Вчера, спускаясь в овраг, на дне которого лежали длинные предвечерние тени, отряд встретил сидящего на песчаной насыпи путника. Спал он или, может, с устали просто не мог двигаться, но только после окрика поднялся и, не боясь, прихрамывая, приблизился к бойцам. Лицо его с крупными складками на лбу, заросшее черной щетиной, выглядело очень старым. Одет он был в длиннополую шинель с петлицами, на которых тускло блестели самодельные, вырезанные из бронзовых пластинок шпалы, и комиссар Гребенников, взглянув на них, спросил:
— Ну что, капитан, худы дела?
Тот не ответил. Даже не пошевельнулся. Стоял как вкопанный, мучимый, видно, каким–то неизбывным горем.
— Чего же вы молчите? Решили в этом овраге найти свою кончину?
Пронятый до боли этими словами, капитан с минуту постоял, слегка переступая, а потом, вспомнив, видимо, что–то неприятное, пошел медленно и неуверенно назад, к поднимавшемуся из оврага осиннику. Бросившийся за ним Алексей Костров забежал наперед, схватил за рукав, пытаясь удержать, и строго, заглядывая в его мрачные глаза, спросил:
— Куда же вы?
Капитан не оттолкнул его, а в свою очередь взял за руку и увлек за собой. Разбираемые крайним нетерпением узнать, что же хочет этот странный, почти лишенный рассудка капитан, за ним направились бойцы отряда. По склону оврага, через осинник они поднялись наверх и увидели остов какой–то странной машины. Можно было только догадываться, что это был грузовик и на нем какие–то металлические, задранные над кабиной полозья. Теперь ни кабины, ни колес, ни самой установки — ничего не осталось, кроме разорванного на куски обгорелого металла.
— "Катюши"… Мы их только опробовали под Ельней. Пришлось взорвать, чтоб не достались врагу… Глядите, иначе я не мог поступить, — еле переводя дыхание, проговорил капитан и заплакал. Он плакал навзрыд, но в его сухих, остекленевших глазах не было слез, и, понимая его безвыходный, исполненный трагического мужества шаг, комиссар сказал:
— Ничего, успокойся. Мы видели… Мы можем подтвердить… Ты не дал оружие в руки врага…
Надорванным голосом капитан попросил:
— Поддержи меня, товарищ!
Комиссар прижал к себе его ослабевшее, вздрагивающее от рыданий тело, а через некоторое время капитан уже шел, как равный, со всеми в отряде. И вчера же, когда уже смеркалось, к отряду пристал еще один убитый горем боец. Был он совсем юн; в окружении, в опасности у всех бреющихся необычайно быстро проступает на лице щетина, у него же подбородок был по–девичьи мягким и пухловатым, а верхнюю губу покрывал белесый пушок. На вопрос комиссара, кто он и почему оказался один, парнишка только шмыгнул носом и назвал себя Володькой.
Впрочем, и этого было вполне достаточно, чтобы ему поверили. Разве уж так мало, что, попав в беду, он не снял с себя ни гимнастерки, ни звездочки с пилотки? Если к тому же парнишка выходил из окружения один, ночевал где–нибудь под сырым пнем один и навалившуюся на голову беду переживал тоже один, а вот теперь, повстречав товарищей, должен был пройти тем же путем, каким шли все другие, вся армия, — то, пожалуй, надо бы воздать хвалу безусому юнцу, дерзнувшему на такой отчаянный поступок.
Но Гребенников был скуп на похвалу. Он только сказал, обращаясь к Кострову, что хлопец, видно, из наших и надо бы зачислить его в отряд.
— А что можешь делать? — спросил у него нарочно строго Костров.
— Умею все, — тонким, но вполне уверенным голосом ответил парнишка. Могу стрелять, гранаты бросаю… Пошлете в разведку — и там справлюсь. Вот честное мое слово! — постучал он кулаком себе в грудь.
Молодому бойцу пока наказали не отлучаться из отряда.
Это было вчера вечером. А уже ночь, отряд медленно и устало продолжает двигаться на восток. В лесу темно, того и гляди выколешь глаза веткой. Приходится все время держать перед собой на весу руки. Всходила бы скорее луна. Ее света достаточно, чтобы видеть деревья, больно ударяющие в лицо ветки и отрезок мокрой осенней тропы.
Временами тропа прижимается близко к шоссе, откуда доносится теперь уже не прекращающийся и ночью гул, и, чтобы не выдать себя, отряд выбирает другую стежку. Все равно идти приходится крадучись, без малейшего шума. Кое у кого сохранились палатки, жесткие и каляные, они шуршат, задевая о кусты, приходится, несмотря на холод октябрьской ночи, сворачивать их в кульки, нести под мышкой. На беду, кого–то стал донимать кашель.
— Прекратить шум! — передается сигнал по цепочке от одного к другому. Но попробуй–ка одолеть недуг, и как ни пытается человек сдержаться, кашель распирает грудь, душит и вырывается из горла хриплыми, клокочущими звуками.
— Да уймите его! Всех погубит! — сердясь, говорит Костров и пропускает мимо себя бойцов, ищет виновника.
— Товарищ… не могу!.. — еле говорит капитан и кашляет опять надрывно.
— Кашляй в рукав. Слышишь? В рукав! — трясет его за плечи Костров.
При каждой потуге капитан стал поднимать ко рту рукав шинели, звуки скрадывались, делались глухими.