Что ж, как я и планировал месяцем ранее, еду в Москву, но теперь уже проездом и в качестве осужденного к шести годам исправительных лагерей. Хорошо хоть не столыпинская теплушка, чего побаивались даже наши бывалые арестанты. Не знаю, как по мне — хрен редьки не особо слаще. Вагон представляет собой несколько отсеков, отделенных от коридора решеткой. Окна в «купе» добросовестно заколочены, оно освещается забранной в металлическую сетку электрической лампочкой. Окна есть в коридоре, правда, на них стоят решетки, а стекла настолько грязные, словно их не мыли со времен того же Столыпина. Вместо полок — деревянные трехъярусные нары, средний ряд откидывается. Нас всех загоняют в один отсек, хотя он рассчитан на семерых. Странно, нас же всего 15, четыре соседних отсека совершенно свободны, смысл создавать такую тесноту?
— Это чтобы на дровах сэкономить, — ухмыляется один из арестантов, сверкая в сумраке железным зубом. — Чем больше народу — тем теплее.
Да уж, не поспоришь. Еще и тяжелый дух, не добавляющий оптимизма, хуже, чем в камере. Кое-как размещаемся, причем наш чушок Витя беспрекословно занимает место под нижней шконкой. Для конвоя выделено отдельное купе, там-то они, надо думать, размещаются куда более комфортно.
— Еще этапы подселят по пути, ехать-то не один день, — с видом знатока говорит Федька Клык.
— Главное, чтобы к нам кого не подселили, и так уж на головах друг у друга, — сквозь бьющий его надсадный кашель добавляет Петрович.
Это уже пожилой, худющий мужчина в круглых очочках с треснутой линзой, с седыми, обвисшими усами. Работал мастером на заводе. Какая-то иуда раскопала, что у него в Гражданскую тесть за белых воевал в офицерском звании, и доложила куда следует, вернее, не следует. Вот и влепили 15 лет без права переписки. У Петровича, похоже, самая настоящая чахотка, то бишь туберкулез, разве что кровью еще не харкает. Ему бы в больничку, а еще лучше в Крыму у моря пожить, может, подольше протянул бы, а его, бедолагу, на север отправляют. Да он там через месяц коньки отбросит!
Наконец трогаемся, и начинаем договариваться, в какой очередности будем спать. Впрочем, перед сном еще ужин из селедки, куска хлеба и воды с каким-то неприятным запахом на брата. Не обосраться бы… Потом начинаются крики конвойным, чтобы отвели отлить до параши, но те со смешком предлагают ссать в «прохари», то есть сапоги. Снимаем с Витька один сапог и все мочимся туда, после чего литра полтора пахучей жидкости со смехом выливаем через решетку в коридор под ноги изошедшему вполне русским матом конвойному-киргизу.
На рассвете останавливаемся в Харькове, где забираем еще партию зеков. В итоге заполняются еще два отсека. Становится шумнее и, однако не теплее. Хоть конвой и запрещает проговориться между отсеками, все равно умудряемся обмениваться информацией. Выясняем, что среди харьковчан тоже есть как уголовники, так и политические, причем первые держат масть весьма конкретно, не то что у нас — более-менее демократические порядки.
В Москве к нам подсаживают последнюю партию осужденных, теперь вагон забит полностью, так и едем до конечного пункта, успев более-менее перезнакомиться. Оказалось, что среди столичных в наш вагон подселили какого-то известного авторитета по кличке Копченый. Не успели и пятидесяти верст отъехать от столицы, как сговорившиеся московские и харьковские блатные принялись мутить народ, требуя от конвоя нормального обогрева вагона. Наши присоединяются к несанкционированному митингу. В итоге все это заканчивается призывом: «Братва, раскачиваем вагон! На раз-два взяли!» От делать нечего тоже присоединяюсь к попытке массового суицида. И впрямь страшно, когда вагон начинает явственно раскачиваться. Вертухаи носятся по коридору, не зная, что предпринять, угрожая расстрелять всех к чертовой матери. Наконец начальник конвоя орет:
— Хорошо, мать вашу! Будет вам тепло!
Мы прекращаем акцию протеста, а начальник, видно, решает отомстить, потому что через час вагон превращается в настоящую парилку. Блатные снова грозят дебошем, в итоге еще спустя какое-то время температура в вагоне становится вполне приемлемой, и в дальнейшем проблем с отоплением не было.
А вот с Петровичем были проблемы. Вечером того же дня у него поднялась температура. Врача при вагоне не имелось, и начальник конвоя разорился на две таблетки аспирина, заявив, что добро переводит на всяких уголовников. Думаю, и эти таблетки зажилил бы, но после нашей акции с раскачиванием вагона главный цербер стал чуть более покладистым. После сразу двух выпитых таблеток Петровичу стало чуть получше, и он вроде бы забылся беспокойным сном.
Ночью я проснулся от того, что меня словно что-то толкнуло в бок. Приподнялся на локте, озираясь по сторонам, и в тусклом свете забранной в сетку и никогда не гаснувшей лампочки я увидел бледное лицо Петровича с застроенным носом. Тут же понял — все, отмучался. На всякий случай подполз к нему, приложил два пальца к сонной артерии. Нет, уже холодный, ничем не поможешь.