— Возьмите, вам пригодится. Возьмите. Мне не больше недели осталось маяться, мне эти капли уже не помогут. Чахотка скоротечная. Родины далекой мне уже не видать…
Максимилиан Михайлович брать лекарство не хотел, но женщина насильно сунула ему в руку пузырек и сказала с блуждающей, потусторонней улыбкой:
— Какой вы, право… поцеловали вот меня, последний раз в жизни. Спасибо вам.
Больше он не встречал ее на этом весеннем пиру. Все застолье после давно не виданного такого обеда рассыпалось по угорице малыми и большими группами, сытыми, счастливыми теперь глазами смотрело на море и дальше, в какие-то свои недосягаемые дали. От теплого воздуха, от хорошей еды, от близкой надежды встрепенулись полусонные лица, посветлели. Давно забытый смех зазвучал под березами. Женщины вдруг вспомнили, что они женщины, и с какой-то завистью смотрели на Максимилиана Михайловича, у которого были и руки, и ноги, словом, все мужское обличье. Кашель его натужный никого не смущал. Да и кашлял он теперь меньше — то ли солнышко пригрело, то ли пригрело заветное лекарство. Он искал глазами ту чахоточную страдалицу — не находил, не мог найти. И со стыдом чувствовал, что переложил свою хворь на ее тощие плечики, свой предсмертный хрип так бездумно отдал ей…
Но общая радость захлестывала и его. С блаженной улыбкой бродил меж берез в стареньком кургузом пиджачке, к тому же с чужого плеча, ничуть не жалея о капитанской форме, которая была съедена, испита, теплом растеклась по жилам. Сослужила она добрую службу, стала первой весенней каплей, которая размыла холодный лед. Сам себе счастливо удивлялся: вот он я, каков я! Не заметил и этого начала, песни. Песня от теплого елового подлеска пришла, вначале как шорох прошлогодней листвы, потом как звон падающих сосулек, потом как голос неведомой весенней птицы. Максимилиан Михайлович не сразу и понял, что поют. На непонятном ему языке пронеслось мимо уха что-то такое весеннее, мимо другого уха на другом языке прозвенело, от купы набрякших соком берез прозвучал гортанный южный напев, мягкое, западное низом прошло, кровью в висках застучал степной припев, северные округлые камушки покатились, городские тоненькие голоски, рыбацкие причитания, скорбь изгнанников и тоска провожающих — все воедино слилось, упругим ветром закружило. Он, ветер, не хотел уходить с теплой поляны, водил на ней разноплеменный хоровод, на десятках языков славил весну, жизнь и что-то такое, что дороже самой жизни. Максимилиан Михайлович, никогда не певавший, вдруг тоже запел, без кашля и боли в груди. Продул его больные легкие ветер, звоном отозвался. Полчаса спустя он уже и не знал, что пел, а тогда упивался общим разноголосьем, к малому ветерку малое прибавлял, вплетал в общий хор и свою надежду. Да, не было больше тоски, словно и война, и все ее несчастья в море канули. От березы к березе шел он, всюду друзей находил, сплетал в общем танце руки. Хоровод раскрутился на поляне под эту песню, языческое, древнее что-то. Над всеми этими людьми было одно солнце, под ними была одна земля, и у всех в груди одна боль, сейчас загнанная в потемки. Словно и не бывало горестей, словно и не копали еще совсем недавно больших братских могил. Приодетые люди не беду свою напоказ выставляли, а радость. Уезжая, собираясь в дорогу, хотели они такими и остаться в памяти: счастливыми. Уцелевшими от барышников платками, городскими шляпами и чужедальними шляпками прикрылась беда, занавесили ее, стыдливо припрятали: нету, нету, не ищите! Максимилиан Михайлович, со слезами на глазах топая в хороводе, уже устыдился своего кургузого пиджачка, данного ему безногим хозяином-инвалидом, у которого квартировал. Так захотелось ему хоть на один час оказаться в своем прежнем капитанском обличье! При ремнях, при орденах! Только на единый часок, чтобы видели эти женщины, какой он бравый и молодой капитан. Ерунда, что кашляет; если не умрет, то выживет, а если и умрет, то умрет молодцом.
«Эх, ремни мои, ремни!..» — подумал он с детской какой-то надеждой.
И, видно, день такой был чудесный. Так все хорошо сбывалось. Не успел мысленно покрасоваться перед этими пляшущими женщинами в своем военном обличье, как словно из-под земли явился знакомый старичок-муховичок, взял его под руку, отвел под дальние кусточки и, как весенний чудодей, раскинул перед ним все его прежнее одеяние.