Мужички домашние к нему со всех сторон подступили, но не знали, что делать. И не пьян вроде их тятька, и смеется с зубовным скрипом, будто ему последнюю руку выкручивают. Они сгрудились возле него в нерешительности, принялись тянуть кто сапоги, кто полушубок, один Санька серьезно и выжидающе посматривал со стороны — не пробиться ему было, заторкали. Как и Тоньку, которая у дверей застряла — ни взад, ни вперед, ни здравствуйте, ни до свидания. Через двери спальной загороды было видно, как Марыся, с усилием приподнявшись на подушках, тоже, как и Санька, посматривает выжидающе и нерешительно. Федор, которого боль уже начала отпускать, зло оборотился к Тоньке:
— Ну, привела и привела. Торчать-то чего тут?
Так ни слова и не сказав, Тонька вышла. Тоже непутево, как и пришла. Ребятишки уже раздели его и затащили на кровать, а Марыся, что каменная, запрокинулась на подушку, ноги поджала, и только живот, как большое живое сердце, ходит и ходит, от обиды тяжко гонит какую-то черную кровь.
— Уработался я, мать. Рука мне правая почудилась. К чему бы?..
— А ко мне, как задремала, Домна опять приходила.
Она сказала это будто о Барбушихе или Василисе Власьевне, серьезно и обдуманно. И Федора пронзил новый приступ боли, такой сильный, что в глазах потемнело. Кто уж кого теперь больным считал — и понять трудно. В забытье впал Федор, предоставив себя прощению жены и милосердию судьбы…
После он всерьез утверждал, что была у него в этот день правая рука, совершенно целехонькая, потому что обнимал Марысю справа, во всю свою ласку. И Марыся, как он начинал рассказывать, не спорила, а уж ей-то виднее было…
Димитрия Окатова, проще говоря, Митю, другие заботы мучили, сила через край лилась и выхода просила. И в душе он лукаво винил за все это председателя: рыбой подкормил кузнецов, а потом и мясом. Убитые и пущенные в дележ коровы достались в первую очередь тем, кто молотом махал, кто навоз таскал на лешей дороге и кто за скотиной ухаживал, — считай, на долю Мити и матери его, Марьяши, как раз и пришлось. И хоть было в доме двое едоков-малолеток, все же мясное хлёбово, даже и разбавленное вполовину, кровь подогревало. Мать говорила: все они такие, вододуи, и на пустое брюхо мельницу ворочают, а чуть подкорми — и колесо не удержишь, разнесет. Чем больше махал Митя молотом, тем вроде бы крепче становился. Работа, такая тяжелая вначале, под конец забавой казалась. Горн гудел, каленое железо, как сало, скворчало, молот ахал мягко, с оттяжкой — научился и Митя зря не колотить руки, бить со сноровкой, меняясь то за кузнеца, то за подручного, Семен Родимович больше помалкивал, кулдыбал от горна к наковальне и только изредка ронял тяжелое слово: «То-пор!» Митя привык к странностям механика, на такие мелочи внимания не обращал. Научиться-то он кое-чему научился, и все от этого тихого человека. Механик и родился, наверно, для того, чтобы работать, молчать и грустно, испуганно посматривать на свою Капу, когда она заскакивала в кузницу, — вид у него тогда был такой, будто тумака ждал. Но Капа на него ни пальцем, ни словом не замахивалась, ласковая была.
Иногда она приводила с собой и Веруньку, так вроде бы, случайно, — да, по случаю, по дороге домой забегала Верунька. Тогда они сидели обе на солнышке перед кузней и мешали кузнецам работать — Семен Родимович как-то вяло молотом помахивал, и Митя, перенимая у него молот, стучал не лучше, часто невпопад. Забава одна, а не работа. Наверстывали они уже после ухода женщин, сполна. Вспоминая потом их, Митя отмечал поразительное сходство: и Капа, и Верунька, обе в распахнутых кожушках, обе пригретые по щекам солнышком, были как две половинки одного березового чурбашка. Ну, может, одной и побольше досталось, когда кололи, но в общем-то не худенька и другая. Про Веруньку он думал, как и Семен Родимович про Капу: серьезно, затаенно и озабоченно. Хмурился, когда смеяться хотелось, покрикивал на нее, чтобы уходила, когда в самую пору было посидеть рядышком на бревнышке — все как у Семена Родимовича с Капой. Может, потому, что поначалу Верунька одна не отваживалась приходить, таскалась на пару. Но потом под вечер и одна забежала, со смешком бахнулась на притертое бревнышко. Места там было довольно и для Мити, но он косо на нее посмотрел: иди-ка ты, девка, домой, не хихикай над ухом! И Верунька ушла, больше у кузни не показывалась. Доканчивали они с Семеном Родимовичем плуги и бороны в полном одиночестве, колотили как сумасшедшие. Председатель, два дня лежавший в какой-то лихорадке, встал вот на ноги и теперь торопил, птицей кособокой кружил возле них, глядел на черные поля и вздыхал. А чего вздыхать? Снег уходил, и работа у них уходила. Десяток дней и прошло всего, как встали плуги и бороны рядами возле кузни — хоть завтра запрягай и выезжай в поле.