— Домной назови… кали ласка моя… Так судьба, видно, распорядилась. Пятеро вас будет, да ты шестой, да Тоньку попроси, один ты пропадешь с такой оравой. Попроси, попроси, Федя, женщина ласку любит… ой, ласка ты моя, не сердись… ни гром, ни маланка вас не возьме… смерть не перебирае и не минае… салдат не бядак, тярпи… стал сынок як гарбузик, и дачка як зязюлечка… ничога, буде новы раток, буде и новы кусок… гора ты маё чубатае, Федя… день гульбы, век журбы, а ты не журысь, Тоньку возьми… хата без гаспадыни плача, а ты не плачь, Федя, возьми…
Он ни жив ни мертв разогнулся:
— Что она говорит? Что?!
— А то, — подтолкнула его в спину Альбина Адамовна, — иди пока…
Он вышел, сел на ступеньку крыльца. Откуда-то взявшаяся Барбушиха подсела к нему и зашамкала с сочувствием:
— Я и говорю бабам: гли-ко, цветок посох! На хозяйку, говорю, обиделся, не жить ей дольше…
Федор не сразу взял в толк, что с таким тихим сочувствием пророчит старая Барбушиха, а как догадался — прямо кулаком ей в загорбок:
— Ты, ворона старая!.. Ты покаркай у меня!..
Барбушиху как ветром подхватило, чуть в телегу не закинуло, где и в самом деле расхаживала какая-то обтерханная, полуживая ворона. Обе они, и Барбушиха, и ворона, перепугались страшно, но Федору было не до них. Цигарку принялся крутить, для чего лоскут бумаги расправил на колене, сыпанул табаку и, прижимая к коленке, стал сворачивать неровную облатку, а потом и во рту слюнявить. Но еще и прикурить трясущейся рукой не успел, как к нему, пошатываясь, вышла Альбина Адамовна.
— Федор, не знаю я, что теперь делать. Сам видишь, какой я доктор…
Он долго смотрел на нее, ничего не понимая.
— Кровь немного остановила, но она без доктора…
— Ага, без доктора, — понял он и побежал в контору.
Телефон никак с Мяксой не соединялся, где-то посередине бубнила и бубнила какая-то плаксивая девчонка:
— Я Череповец, я Череповец, дальше столбы повалило…
Пока он брал в толк, какие столбы — какие к лешему, дьяволу столбы?! — валятся в такой час, прискакал под окно на лучшем жеребчике Митя.
— Дядь Федь! Я на станцию! Может, какого доктора там споймаю!
И этот улетел, разбрызгивая грязь. На ночь-то глядя! Ведь тридцать немереных весенних верст до станции!..
А на улице, когда он вышел, все бил и бил молот. Господи! Кто нарождается, кто умирает, кто пушку какую-то делает!
Пушки?! Зачем людям пушки?!
Айно, со всей бригадой рыбарей давно отрезанную от Мяксы, вдруг отрезало и от Забережья. И виной тому, конечно, был недосмотр Федора Самусеева: занятый женой и доктором, он упустил момент, когда еще можно было снять их с каменного церковного острова. А сама Айно пожадничала: по теплому льду больно уж рыба хорошо ловилась, так и перла, глупая, к солнцу, к весне. Укладываясь покатом на нары, они, рыбари, между собой каждый вечер говорили: ну ладно, завтра в последний разок половим, ладно… А назавтра рыба в невода еще лучше шла, жадность еще больше распалялась, опять это: ну, ладно… Так день за днем и шел. Ледник весь был забит рыбой. В этот небольшой церковный придел слоями складывали скользкое серебро сорожек, черненую медь лешья, исхлестанное темными кнутами окунье и, конечно, полешки щук — рыбу самую мясную. Каждый слой пересыпали, заравнивали толченым льдом — каменные стены уже пригревало, надо было самим подмораживать. И Айно самозабвенно наращивала этот рыбный благодатный штабель, радуясь, сколь много запасут на голодную весну морского добра. Говорил, наезжая, Самусеев: рыбный налог больше не станут увеличивать; соглашался, приехав последний раз, и Максимилиан Михайлович: нельзя с вас больше брать, иначе перестанете и для себя ловить. Пусть считают прежним счетом, а у них ловится по-весеннему, густым неводом. И радуясь своей житейской сообразительности, Айно хотела в последние ледовые деньки взять от моря побольше; море все отобрало у избишинцев, так пусть хоть рыбой платит долги. Она думала как и все женщины деревни, но без ихней злости к тому, что кормило их всех. Море, ай море, ледовая нива! Она жала ее и, вместо снопов, складывала подмороженные полешки. Чаще всего помогала ей в этом молчаливая Луиза. Но сегодня она изменила обычаю, сказала:
— Теперь нам не стыдно на лето в деревню ехать.