Эльза напомнила в своих публикациях, что Маяковский сам выбирал себе друзей, что свое окружение, где ему было легко и творчески интересно, он никогда не менял, что наивным простаком он никогда не был и окрутить себя не позволял никому. Любить же не того, кому посмертно ему повелели, а того, кого ему хочется, он вправе, как и любой человек, и никакие антисемиты, как бы они ни старались, отменить это право не в состоянии. Подписи Арагона под этими статьями не было, но она стояла под всем изданием в целом: главный редактор принимал на себя всю ответственность за то, что публиковал.
Результат не заставил себя ждать. Этим было доказано, что травля Лили и вся кампания, затеянная Воронцовым — Колосковым — Софроновым, в которых Людмила нашла вожделенную опору, — не самодеятельность «отдельных» погромщиков, а дело рук самого большого партийного начальства. Меры были приняты жесточайшие. Распространение газеты «Летр франсез» в Москве было тотчас запрещено (до запрета этот литературный еженедельник, отнесенный к числу прогрессивных, продавался во многих газетных киосках Москвы, Ленинграда и других больших городов). На 1969 год в Советском Союзе у газеты вдруг не осталось ни одного подписчика. Ни одного! Права выписать ее были лишены даже главная библиотека страны, издательства, редакции советских газет и журналов, университеты и научно-исследовательские центры, имевшие так называемый спецхран.
Точно такие же меры были приняты по московской указке во всех странах «народной демократии». Это была совершенно откровенная, ничем не закамуфлированная — напротив, торжествующе демонстративная — месть: и в Москве, и в Париже хорошо понимали, что без финансовой поддержки, поступающей из-за железного занавеса, долго выдержать газета не сможет. Однако же она стойко держалась еще почти четыре года, мучительно пытаясь выжить. И в 1972 году перестала существовать: Суслов и его компания своего добились — в сущности, если выстроить причинно-следственную и хронологическую цепочку, главным образом из-за своей, поистине зоологической, ненависти к Лиле Брик. Никакой другой причины озлобленности по ничтожному (с точки зрения большой политики) поводу и приведшей к скандалу в семье «братских» компартий просто быть не могло.
И все же, если быть исторически более точным, не только Лиля была тому причиной. Вторжение советских танков в Чехословакию заставило вздрогнуть (увы, ненадолго) даже самых верных из верных. С глаз европейских интеллигентов — главных клакеров Москвы — наконец-то стала сползать пелена. Вождь французской компартии, беспреклословно дисциплинированный Вальдек Роше, даже и он отважился выразить свое недовольство. «Братские» партии, вечно верные «прогрессивные» западные интеллигенты — тем более. Об Арагонах нечего и говорить. Они опасались, что их позиция отразится на положении Лили. Опасались не зря. Но Лиля, обретя второе дыхание, не хотела быть никому помехой: положение заложницы тяготило и унижало ее, а сдержанность Арагонов все равно никому на пользу не шла.
Несмотря на последствия публикации статей Эльзы для газеты и лично для Арагонов (ни о каких поездках в Москву, разумеется, уже не могло быть и речи), Воронцовская команда на этом не успокоилась. Печатную борьбу продолжал теперь с поистине фанатичной злобой один Колосков, имея за спиной мощную поддержку всего сусловского ареопага. Главного они добились: музей в Гендриковом перестал существовать. Эйфория победы привела к перемене тактики: надо было затаиться и приступить к перегруппировке сил.
Возня шла теперь главным образом «под ковром», и не ощущать ее Лиля, чей внутренний сейсмограф чутко улавливал любые колебания «почвы», конечно же не могла. Так что, пусть даже только на время, вздохнуть свободно ей не светило. «Мне очень, очень плохо», — признавалась Лиля в письме Эльзе.
И все же в любой ситуации, даже самой печальной, она, как и прежде, не могла не остаться самою собой. «При Люд<миле> Влад<имировне> кто-то сказал, — сообщала Лиля сестре в другом письме, — что видел меня в Большом и что я была прелестна и чудно одета — вся в серебре — сапожки, костюм. Она позеленела от злости. Она была уверена, что со мной покончено, что я мокрое место. Буду теперь наряжаться, как елка. Элик, помоги мне в этом. Буду ходить на все премьеры. Мать вашу так-то…»
Несмотря на эту браваду отчаяния, горечь не покидала ее. Она усугублялась тем, что близкие друзья перестали приезжать в Москву. Так получилось, что Романа Якобсона вторжение советских танков застало в Праге: он участвовал в проходившем там Международном конгрессе славистов. Это было для него таким потрясением, что уже намеченную поездку в Советский Союз он отменил и не приезжал после этого еще десять лет. Так же поступили и многие другие близкие Лиле люди: в противном случае им предстояло либо фарисействовать, либо открыто высказать то, что они думали.