Шевченко почувствовал, как будто поток солнечного света и тепла проник ему в наболевшую душу. Он читал и перечитывал полные теплого сочувствия письма, он впитывал каждое слово, как целительный бальзам, и со слезами благодарности в глазах то вынимал из ящичков краски, альбомы и книжки, карандаши и кисти, почтовую бумагу и теплое белье, то снова аккуратно и бережно складывал их. Все прислали ему, о чем он писал и просил: два тома Лермонтова, Шекспира, Кольцова, Гоголя и «Чтения Московского археографического общества».
Книги надолго украсили ему лазаретные дни. Он увлеченно вчитывался в полные чарующей красы стихи Лермонтова, наслаждаясь их музыкой. Он читал их Фишеру, доктору Александрийскому и ночью, когда не мог уснуть, на память повторял несравненные «Мцыри», такие созвучные ему в те дни.
А вот книга Гоголя вызвала у Тараса разочарование. От бывшего великого сатирика земли русской, автора «Ревизора» и «Мертвых душ», в ней не осталось ничего. Заживо умер великий мастер и художник слова, от внимательного глаза которого не могла спрятаться ни одна темная сторона крепостной России. Охваченный темным мистическим бредом и ханжеством, Гоголь гасил теперь зажженный им свет.
Здоровье понемногу улучшалось. Александрийский радовался, что выздоравливает его пациент, но с грустью видел, что приближается время, когда придется его выписывать. Доктор думал продолжить лечение до весеннего тепла, но его пациент не мог заставить себя стонать и жаловаться на несуществующую болезнь.
Неожиданное письмо из Оренбурга взволновало Тараса: Федор Лазаревский писал ему, что в Оренбург прибыл морской офицер Бутаков и начал строить большую двухмачтовую шхуну, на которой будет обследовать Аральское море. Далее писал он, что полковник Матвеев и Герн с генералом Федяевым уговорили Бутакова взять Тараса в состав экспедиции.
Обрадовался этому доктор. Но Шевченко, вместо того, чтобы тоже обрадоваться, ужаснулся:
— Еще дальше?! В эти бескрайние степи, где зимой гоняют волки, а летом каждая щель кишит гадюками?
— Да подумайте только, дорогой мой! Это счастье! Это путь на волю! — уговаривал его доктор. — Послушайте меня внимательно. Во-первых, на полтора-два года вы освобождаетесь от мундира и муштры. О Бутакове все говорят, что он умный, порядочный человек. С ним будет офицер генерального штаба и несколько молодых моряков, которых не министерство назначило, а выбрал сам Бутаков. Конечно, в каждой географической экспедиции случаются трудности: приходится терпеть и неудобства, и жару или холод и тому подобному. Но вы будете не один. А за участие в такой экспедиции вас, наверно, ждет награда. И первую награду вы уже сразу будете иметь, так сказать, в счет будущего. Это официальное разрешение рисовать. Понимаете: ри-со-вать! Таким образом, первая часть вашего приговора уже не действует, а там и писать разрешат. И не угаснет ваш талант, и вы не разучитесь писать ни пером, ни кистью или карандашом…
Шевченко слушал сначала недоверчиво, как ребенок, которого хотят утешить интересной сказкой, но, когда он услышал последний аргумент Александрийского, а потом сам еще раз прочитав письмо из Оренбурга — радость начала заполнять его душу, и, забыв все сомнения, он вдруг перекрестился широким, счастливым крестом.
Выписывая Шевченко из лазарета, Александрийский приказал фельдшеру еще на несколько дней освободить Шевченко от строя. Начальство не возражало, поскольку хорошо запомнили трехдневную пьяную гульбу, и с того времени офицеры по-другому смотрели на Тараса, говорили ему «вы» и не подносили к глазам волосатые кулаки, когда его носок отступал от нормы.
— Набирайтесь у меня ума, мон шер, — сказал Козловский, приближаясь к Шевченко своей вихлявой походкой. — Когда «они» забудут облаву и она, как говорит Эжен Сю, «порастет травой забытья», напомните им снова о себе новым угощением, а пока что одолжите мне двадцать копеек, потому что, если я сегодня не чикалдыкну хотя бы шкалик водки, душа моя окончательно испарится и исчезнет в эфире…
Козловский оказался прав. Вскоре появился Мешков:
— Ну, Шевченко, жалели мы вас больше шести недель… Подлечили, дали отдохнуть. Пора вам браться за солдатскую науку.
И на третий день снова вывели Тараса Григоровича на плац.
И снова маршировал он журавлиным «павловским» шагом. Снова стрелял с колена или лежа на снегу, а в лицо мела ледовая январская вьюга. И снова заныли его ноги от ревматизма, а голова раскалывалась от зубной боли.
— О чем задумался солдат? — как-то подошел к нему Козловский, вихляя задом.
— Зубы замучили. Нет сна, есть не могу… А Мешков муштрует и муштрует.
— А это с его стороны тонкий намек на толстые обстоятельства. Которые зовутся водкой с хорошей закуской в веселом кругу.
— К сожалению, другой облавы не организуем, — вздохнул Шевченко.
— Э, мон шер! Кроме облав, существуют именины, дни рождения, «табельные» дни, когда всем верноподданным следует пить за здоровье государя и других сиятельных особ. Таких зацепок можно придумать сколько угодно. Надо только уметь сообразить. Компрене?