Иногда его сопровождал и Фишер, потому что генерал Исаев тяжело заболел и, отбыв с мальчиками часы занятий, Фишер деликатно исчезал, понимая, что Лидии Андреевне и Наташе не до гостей.
— Пишите! Пишите снова! Чаще напоминайте о себе, — уговаривал он поэта.
Тарас вздыхал.
— Уже писал. Писал Сажину, Лизогубу, писал Плетневу и Далю, Григоровичу и Гребенке. Думал обратиться к Жуковскому, но Герн узнал, что он за границей. Писал даже Карлу Великому, как звали мы профессора Брюллова. И никто не ответил ни одним словом. Вы только вдумайтесь в это — никто!
— Пся крев! И это называется друзья! — возмущался Фишер. — Каждый порядочный человек должен протянуть вам руку помощи или хотя бы морально поддержать. Ну и времена настали, каждый дрожит за собственную шкуру, как мокрый пес!
— От молдаванина до финна на всех языках все молчит, бо благоденствует, — с горькой иронией сам себя процитировал Шевченко, покусывая сухой стебелек.
— Ну и не ждите писем! Не ждите поддержки! Сами себя защищайте! Пишите Дубельту! Пишите Орлову! Обманите их! На словах отрекитесь от своих убеждений, чтоб сберечь себя для будущего! Просите помилования! Кайтесь!
— Ни-ког-да! — по слогам отрезал Шевченко. — Я перестал бы уважать себя за подобный поступок… Послушайте! — и он начал читать:
— Так! — помолчав, сказав Фишер. — Я не должен такого вам советовать… Простите…
И Фишер стыдливо замолчал…
Золотыми вечерами ранней осени часто думал Шевченко об Украине, душой был на седом Днепре, видел себя среди развалин трахтемировского монастыря, пристанище немощных, старых казаков. Вспоминал бесстрашных рубак, овеянных славою давних боев, которые на склоне лет шли в монастырь замаливать грехи.
Перед мысленным взором поэта вставали и кручи берега Днепра возле Канева, Киева и Триполья. И мечтал он тогда, как о неосуществимом счастье, о том, что вот вернется на родину и построит на какой-нибудь из этих круч скромную белую хатку…
Строка за строкой, поэма за поэмою рождались в заветной книжице, где поэт сводил счеты с крепостниками, в том числе и с главным из них — которого звали Николай Романов.
Но были и минуты, когда безнадежность охватывала его, и тогда рождались строки-вопли, строки-слезы:
Но усилием воли он всегда овладевал собой: надо выжить…
В начале сентября пошли дожди. Сразу стало холоднее, и в эту первую непогоду неожиданно начались маневры.
Роту перебрасывали с места на место. Ночевали в мокрых палатках, чтобы на рассвете снова идти в промокших до рубца и нестерпимо тяжелых шинелях скользким болотом, которое налипало к сапогам, превращая их в тяжеленные гири. Но тяжелее всего было ложиться на землю и стрелять либо ползти в болоте. У Шевченко и раньше осенью всегда крутило ноги от ревматизма, теперь болезнь обострилась. Напрасно старался он не отставать от других под потоком срамного ругательства фельдфебеля и унтеров. Он падал на землю и не мог подняться. Наконец батальонный фельдшер доложил начальству, что рядового Шевченко надо отправить в лазарет. От марширования его освободили, но две недели довелось то валяться в мокрых палатках, то труситься в санитарной двуколке без рессор при батальонном обозе, пока не закончились маневры и батальон не вернулся в Орск.
Узнав о болезни Шевченко, доктор Александрийский немедленно проведал его, нашел у больного ревматизм и начало цинги, выписал ему мазь и приказал делать спиртовые компрессы.
Доктор Александрийский часто навещал Тараса. Он всегда приносил ему что-нибудь почитать и охотно рассказывал интересные случаи из медицинской практики либо из собственной жизни. Шевченко любил эти разговоры с доктором.