– Вы моралист, Пит. Выражались вы очень вежливо, но по существу вы прочли мне лекцию о долге: по вашему мнению, остаться в «ПП» – мой священный долг. Сказать ли вам, как звучит на чистом немецком языке то, что вы так осторожно проповедовали мне? – И он принялся переводить предложение Пита на свой собственный язык. – Мир гибнет, – выкрикнул он фальцетом, – а этот злосчастный Зепп возомнил, будто он особенный и ему позволительно заниматься только музыкой. Что он себе, собственно, воображает, этот субъект? Разве нельзя быть большим художником и наряду с этим иметь другую профессию? Разве Гёте, Шекспир, Готфрид Келлер только и делали, что сочиняли? И таких примеров вы, надо думать, можете привести многое множество. И вдруг приходит Зепп Траутвейн, человек не такого уж большого формата, и попросту заявляет: «Пою, как птица вольная» – и покидает нас: дескать, надсаживайтесь, дело ваше. Ведь нечто подобное вы хотели мне сказать? Сознавайтесь, Пит.
Петер Дюлькен все еще смущенно улыбался. Он выглядел совсем мальчишкой. «Немного похож на юного Шиллера», – подумал Зепп. Петер Дюлькен был чуток, в словах Зеппа он уловил вполне оправданное высокомерие музыканта. «Но разве я сам, – мелькнула у него мысль, – не продал рукопись Генделя? А это далось мне нелегко. Конечно, техника прогрессирует, я могу работать и по фотокопиям, но оригинальная рукопись – это нечто иное, а для меня – нечто совсем иное». Прежде чем отнести рукопись покупателю, он долго гладил пожелтевшую бумагу – бумагу, исписанную рукой Генделя, он прикипел к ней сердцем. «Хорошо, – думал он, – Зепп натура творческая, а я нет. Но когда я замечаю, слушая Бетховена, или Моцарта, или Гайдна, что здесь что-то не так, здесь нелепые описки или опечатки изувечили первоначальный текст, и знаю, что мог бы найти, где нарушена гармония, найти ее первоначальную чистоту, а вместо этого торчу в редакции и работаю до упаду, – разве мне не больно? Мне тоже известно, что такое жертва. И Зепп не смеет теперь уйти, это невозможно, он должен остаться на посту. Я имею право потребовать этого. Было бы преступно не сделать такой попытки».
– Верно, – сказал он своим высоким голосом и сложил ладонью к ладони свои нервные руки, руки пианиста, – я действительно думал нечто подобное. Не так, вероятно, дерзко; я знаю, какой вы музыкант, и могу понять, что для вас означает отказаться от своей работы и вместо этого писать для нашего жалкого листка. Я не нахал, и мне приходится себя перебороть, но вот я стою перед вами и прошу: потерпите, поработайте для нас. – Он видел, что Зепп сидит, мрачно насупившись, сжав свой большой рот, и почувствовал себя грубым и жестоким. Но в некоторых случаях такт неуместен и грубость становится заповедью человечности. – Могу себе представить, что вы сейчас думаете. Что-нибудь вроде: наплевать мне на вас. И нисколько не обижаюсь. Думайте себе на здоровье, бранитесь по-баварски, не скупитесь на самые сочные ругательства, но останьтесь. Вы будете плохо чувствовать себя, если не останетесь.
Зепп все время едва ли не злорадно наблюдал, как надсаживается Пит, и все доводы отскакивали от него как от стенки горох. Но последние слова Пита, что он, Зепп, и сам будет плохо чувствовать себя, оказали свое действие. Если бы Пит продолжал уговаривать его, он, вероятно, сдался бы.
Но Пит не мог продолжать. Он исчерпал всю назойливость и все красноречие, на какие был способен. И так как Зепп молчал, он заговорил о другом.
– Деньги у нас на некоторое время есть, – сказал он. – Советник юстиции Царнке достал нам сто тысяч, да я продал свой генделевский подлинник – вы знаете, опус пятьдесят девятый.
Он говорил, как всегда, флегматично, неуклюже, но Зеппа эти простые слова взволновали больше, чем все сказанное Питом раньше. У него чуть было не сорвалось: «Вот вам моя рука, разумеется, я остаюсь», но тут же подумал: «Э, погоди-ка, не делай новых глупостей». Он взял себя в руки и сказал только:
– Во всяком случае, Пит, благодарю вас за совет.
После ухода Петера Дюлькена он долго сидел, забившись в кресло, мрачный. Они-то свою выгоду понимают. Было бы сумасшествием опять строить из себя шута. Солидарность, видите ли, товарищество, и уж я на веки вечные должен стать их пленником. Для чего же умерла Анна, если я даже и теперь не смогу образумиться и выполнить решение, подсказанное мне ее смертью?
И если Пит тычет мне в лицо, что он продал этот дурацкий подлинник Генделя, то это лишь наглый блеф. И не подумаю поддаться на эту удочку. Рукопись, клочок бумаги, – а я изволь пожертвовать своим призванием, всей своей жизнью. Ставить это на одну доску просто бесстыдство.