Или тревожность: Блаженный Августин у Боттичелли (в Уффици) начинает нервничать, комкает лист за листом, бросает их под стол. И кабинеты, где царят вдохновенное спокойствие, сосредоточенность, комфорт (я снова о Карпаччо), тоже пронизывает ток высокого напряжения: раскрытые книги сами перевертывают страницы, качается подвешенная сфера, косо падают в окно лучи, собака поднимает морду. Внутреннее пространство таит предвестия землетрясения, интеллектуальная гармония граничит с параноидальной одержимостью. А может, стекла в окнах подрагивают от раскатов, доносящихся снаружи? Как лишь город наделяет смыслом дикую природу в окружении отшельника, так и кабинет, с царящими в нем тишиною и порядком, — не что иное, как место, где регистрируются колебания сейсмографов.
Сколько лет уже я пребываю здесь в уединении, перебирая в уме массу оснований оставаться в четырех стенах и не находя средь них того, которое меня бы примирило с этим. Может быть, мне не хватает самовыражения, в большей мере обращенного к миру? Ведь было время, когда я, гуляя по музеям, останавливался у св. Георгиев с драконами, чтобы как следует их рассмотреть и сопоставить. Изображения св. Георгия обладают свойством передавать довольство художника тем обстоятельством, что он изображает этого святого. Не потому ли, что св. Георгиев рисуют, в них не слишком веря, веря лишь в само изображение, но не в сюжет? Неустойчивое положение св. Георгия (как легендарный святой он слишком схож с мифическим Персеем, как мифический герой — со сказочным «младшим братом») художники, похоже, всегда осознавали, судя по тому, что неизменно смотрели на него слегка «примитивистским» взглядом. И в то же время верили в него, как верят художники и писатели в историю, которая сменила много разных форм и, даже не являясь подлинной, в силу многократного изображения и описания таковой становится.
Как в таро у
Как бы то ни было, св. Георгий совершает свой подвиг у нас на глазах, неизменно облеченный в латы и никак не раскрываясь нам: психология — не для человека действия. Скорее можно говорить о психологии дракона с его яростными корчами: побежденному, врагу, чудовищу свойствен пафос, и не снившийся герою-победителю (или последний очень постарался его скрыть). Отсюда недалеко до утверждения, что дракон есть олицетворение психологии, более того, что борется св. Георгий со своею психикой, с темными глубинами собственного «я», с врагом, немало погубившим уже юношей и девушек, — внутренним врагом, ставшим ненавистным чужаком. История ли это извержения человеческой энергии во внешний мир, дневник ли интроверта?
Другие картины представляют следующий этап (простертый на земле дракон — не более чем пятно на грунте, сдувшаяся оболочка) и прославляют примирение с природой, которая выращивает такие скалы и деревья, что занимают они всю картину, задвигая воина и чудище куда-то в угол (Альтдорфер, в Мюнхене; Джорджоне, в Лондоне), либо ликование воспрянувшего общества вокруг героя и принцессы (Пизанелло, в Вероне, и Карпаччо на следующих полотнах цикла, в Скьявони, в Венеции[24]
). (Волнующий подтекст: поскольку герой свят, то будет не венчание, а крещение.) Св. Георгий ведет дракона на цепи на публичную смерть. Однако из всех собравшихся отпраздновать освобождение города от этого кошмара никто не улыбается, лица у всех серьезны. Звучат фанфары, бьют барабаны, сейчас мы станем свидетелями смертной казни, меч св. Георгия замер в воздухе, и все мы, затаив дыхание, вот-вот поймем, что дракон не только враг, чужак, другой, — это мы сами, и судить нам самих себя.На стенах Скьявони история св. Иеронима в картинах смотрится как продолжение повествования о св. Георгии. И может быть, это действительно одна история, жизнь одного и того же человека — юность, зрелость, старость, смерть. Мне осталось лишь найти переход от рыцарского подвига к обретению мудрости. Но разве только что не удалось мне обратить св. Иеронима вовне, а св. Георгия — вовнутрь?