До самой лавочки она отмахала, даже не шаркая. На порыве изумления и горечи. На лавочке уже почуяла усталость. Села, уткнувшись в руки головою. Но голова ее дрожала. Давно не дрожала, а тут дрогнула. Степанида прочла про себя «Богородицу», потом «Отче наш», и стало потише на сердце. Слеза, стекшая к губам, была горяча и солоновата. «Еще соль есть во мне», – подумала она, шмыгнув носом. Дожила ты, Стеша, домыкала! На старости лет-то каково в шалавах ходить? То-то! Век живи и век учися! Светопреставление! В их годы мужиков делить. Сердце, оно, конечно, во все годы бабье. Но ведь совсем зазря. Стала бы она для Сиверка кудри крутить. Ах ты господи! У нее во все дни и годы один свет в окошке и был – Панкрат. А кудри крутила, потому что с имя проще. Расчесал и попер. Шапка на голове. Не до красоты было. Не до кос в таких дорогах. Че она понимает… Балаболка. Милка от Сиверка! Это надо ж выдумать! Это куда дело годится! «Панкрат, – жалобно сказала она мужу. – Ну как к тебе придешь с таким грузом? Не слушай ты никого. Я всю жизнь тебя только любила и тебя и знала только. И не помыслила я о ком-то другом, окромя мужа родного. А Мила у нас и Толька, они, конечно, ветер. Мотаются по свету, как сухие листья. Но ведь сами и маются. Сами хлебают ими заваренную жизнь…» Степанида глянула на Байкал. Давно ли они с той же Таиской дрались вон у того камня. Шириков не поделили. Она была упорная, Таиска, сильная, ловкая и худая. Стешка много раз получала от нее синяки. И вот жизнь прошла. И такая большая жизнь. Ах боже ж ты мой. Жизнь дрались и судьбы рядышком плелись, а вот как начала Таисия не доверять и завидовать Степаниде, так и до конца дней. От шириков да нарядов – до мужиков, уже покойных.
Байкал свежел, грозная предвечерняя серость мелким пенилась барашком. Ветер уже доставал до костей. Степанида поежилась и вздохнула. Какие мы старухи! О господи, разве это старуха? Вот ранее была старуха! На ней белый свет держался. Их Господь разводил по Култуку. Считай, возле каждого дома на лавочке восседала старуха. Жили подолгу. Сто лет было не в диковинку, ее бабка в сто двадцать Богу душу отдала. Бывало, идет старуха по селу, юбка на ней в пол, что колокол. Рукава с буфами, платок яркий, да не один, да подплаточек, да шаль на плечах – шествует старуха! А как же, она жизнь прожила! На ней семья – дети, внуки. Она все помнит. Весь род: имена, кто где и когда родился, кто крестил, кто венчал. Она знает, как ступить и что сказать на похоронах и на празднестве. Она знает, как поступить и чем поступиться и что всей жизнию отстаивать. А как же, она старуха, на ней род, его судьба и будущее. На нее равняются. Ее слушают, она учит уважению. Она учит различать черное от белого, зло от добра… Старухою уж после пятидесяти становились, и эта остаточная жизнь была длиннее и важнее детородной. Она общественная была для всех. А первая жизнь была для родителев, вторая – для мужа и деток, а третья, последняя, старушечья – она для народа. По старухе и род судили. Недаром исчезли старики в Култуке, и все порушилось, перемешалось. Не поймешь, то ли баба идет, то ли мужик. Воруют друг у дружки. Картошку – и ту выкопают. Дом разберут. О господи, раньше друг к дружке тащили. Всем делились, все помогали. А нынче че с народом сделали? И старики исчезли. Две вот и остались по всему их околотку. Туриха умом тронулась. Да и они-то с Таиской… О чем говорят… Как жили?! Зачем мне эти кудри были… Штаны носила, за мужика вкалывала и все с мужиками… Вот и аукается. Оттого и Милка с Толяном такие… Прости меня, Господи… Прости…
Степанида не замечала, как плачет. Слезы текли по выбеленному белому подбородку, изъеденному временем, и мочили платок. Концами его она наконец утерла себе нос и встала. Пошла прямо, ровно, глядя вперед… «Счас и старуха-то пошла страмная, – тянула на шагу горькую она свою думу. – Раньше пятьдесят стукнуло – все. Переходи во другое времечко. Следи за собою строго. Не ступи лишний раз, не скажи. Счас разве старуха? Все молодятся, все бы им ноги задирать. Вон Симониха, ей уж скоро семьдесят, а кудри крутит. Штаны напялит. Папироса в зубах. Ишо хлеще молодых мужиков принимат. Зеков… освобожденных. Прикормит, припоит и бичует с имя. Один удавился недавно. Лет пять с ею мудохался. Она опять приняла такого же… Я, говорит, ишо молодая баба… Чего мне стесняться? На нее посмотришь – и подумашь, что Туриха-то ишо ничего. Напротив Симонихи-то она ишо здоровая. Все одно время за Толиком гонялась, ну да Степанида клюкою-то ее отогнала от дома. Сколь раз караулила. А Толик-то смеялся все:
– Я че, мам, с ума спятил…
Был бы у тебя ум, разве ты промотал бы так жизнь, сынок… Ах, Толик, Толик… поскребыш ты наш… Пропадает наш сынок, Панкрат. Любимец твой… Последыш.
Шагалось уже пореже и поспокойнее. «Больше к Таисье ни ногою, – подумала она. – Хватит, наслушалася, навидалася». Степанида подняла голову и увидала у своих ворот машину с крестами. «“Скорая”! О господи! Ишо чего…»