Георгий тщился проглотить ком в горле, так мешавший ему с той минуты, когда Клавдия страшно охнула у телевизора и повалилась на бок. Хорошо, что он был рядом и смог что-то сделать: капли, растирания… А то ведь и парализовать могло. Степанида, поспевшая к «скорой», сразу определила, что делать. Молиться! И Клавдия без слов подчинилась матери. Георгий глянул на крашеные купола деревянной церкви. «Господи, – подумал он, глядя на крест, – сын, мальчишка на войне. Там, может, убитый. О, не дай, не дай, Господи!» Он никогда не молился. В церкви был раза два, так, больше из соглядатайства. Свечки, правда, ставил. Для него теща была в доме как церковь. Они с Клавдией не рассуждая подчинялись ей. Надо, значит, надо! Делай, и все тут. И вот он впервые встал перед нею, страшась даже вовнутрь пройти. Встал беззащитный, остаревший, словно голый, стыдясь и волнуясь от собственного душевного обращения к Ней, впервые смертно жаждая ее утешения и помощи. От смущения он долго искал и даже в себе боялся произнести какие-то слова, которые, как он думал, и будут молитвою. Георгий постоял, как вкопанный, держа по-армейски руки по швам, потом опустил голову. Он силился и не мог даже внутренне вымолвить нужных слов, будто каменный затор рвал душу, но не давал освободиться живому ключику молитвы. И ясно тогда представилось ему мальчишеское, островатое лицо последыша, с лукавыми Милкиными глазами. Вспомнил он, как рыбачили летом, когда стадо омуля близко подходило к берегу. Тянули сети, и Пашка восторженным и настороженным шепотом все вскрикивал:
– Папа, папа, смотри… Папа, папка…
И вот он, папка, к которому он так жался в тайге ночами, слыша близкого медведя, жался, как к единственной своей защите. И, ощутив в полной мере свою слабость и старость, Георгий заплакал и поднял глаза на крест. «Господи, – сказал он себе, – что я знал, кроме греха? Как мы жили. Как в люльке. Набуровил вон в жизни. С сестрами жил! Прости меня, Господи! А этот мальчик, Пашка! Неужто расплата за мой грех… Мальчик мой… Сынок!.. Птенец еще. И девки не нашлось писать ему. И вот он уж войну хлебает. В чужой земле с чужим народом. Страшную, настоящую. Убивают где… Сына моего… Последыша… Самого-самого. И на него пало. Не на старших, не на отца. На Пашку…»
– Прости меня, Господи, – наконец явственно молвил Георгий. – Спаси сына моего Павла. Спаси его. Ты должен, ты можешь… Спаси нас…
Слезы лились по белому его лицу. Он глотал их, не вытирая и не отрывая взгляда от крестов.
Девочка в беретке, в сапожках, вся опрятная, прилежная, вежливо тронула его за рукав.
– Дедушка, вам плохо? Вам помочь?!
Георгий улыбнулся и рукою погладил клетчатое плечико ее.
– Ничего, внученька, ничего. Мне хорошо. Ничего…
И сразу разрыдался, закрыв лицо кепкою. К девочке подошла женщина. Красивая, такая же опрятная, она, взяв девочку за руку, отвела ее в сторонку. Они тоже ждали кого-то у своей иномарки. От смущения Георгий отвернулся, потом вытер слезы кепкою, сунул ее в карман, едва сложив негнучие пальцы, перекрестился. Потом, глядя на кресты, твердо и почти спокойно сказал вверх:
– Пожалей меня, Бог. Сохрани сына. Ради Клавдии. Она ведь ни в чем не виновная. Я кругом виноват. Меня и губи.
Церковь обдала Людмилу теплом и светом, бьющим в просторные окна с Байкала. И тем необыкновенным, с детства смешанным с ладаном и позолотою. Когда-то она сопровождала мать на праздники в церковь. И глядя сейчас вслед прямо движущейся к алтарю матери, Людмила пережила давно забытые мгновения. Оттуда, из чистоты и надежности детства, нахлынуло и защемило в сердце. Клавдия переваливалась рядом со Степанидой, в темном платке, из-под которого трепались седые кудели. Она казалась старше матери. На колени повалилась боком и долго задыхалась, не то в слезах, не то от полноты. Мать же стояла легко и, кажется, прозрачно.