В Константинополь его пригласили именно за красноречие, в качестве проповедника и красивой декорации к церковно-придворной жизни. Вместо этого на константинопольскую кафедру встал суровый и бескомпромиссный поборник строгой справедливости и резкий обличитель нравов. Иоанн был идеальным христианином и от других требовал того же. Замкнутый, недужный, с детства предававшийся суровым аскетическим подвигам, которые пошатнули его здоровье и расстроили желудок (во время епископства он мог есть только рисовый суп, запивая его теплым вином), и в то же время властный, не взиравший на лица, никого не слушавший и всегда стоявший на своем, Златоуст быстро восстановил против себя всех. Светские власти были недовольны тем, что он почти открыто обличал их в проповедях, не останавливаясь даже перед критикой самой царицы. Он упрекал Евдоксию за суетность, за роскошь, за торжества, которые она устроила в честь воздвижения собственной статуи прямо напротив храма Святой Софии. В своих проповедях он обыгрывал созвучие греческих слов евдоксия и адоксия — «благославие» и «злославие», — и сравнивал императрицу с пляшущей и беснующейся Иродиадой, которая требует голову Иоанна Крестителя.
Сам Евтропий, поставивший его на эту кафедру, разочаровался в своем подопечном. Златоустом были недовольны все. Широкие массы недолюбливали его за то, что он не устраивал званые обеды, а всегда ел один, запершись в своих покоях; приезжие епископы — что он не устраивал им щедрых встреч; простые клирики — что не потакал их слабостям и не заступался за них перед светской властью, как делали другие епископы; вдовы — что их обвиняли в распущенности, богачи — в жадности. «Знаете действительную причину, почему хотят погубить меня? — говорил Златоуст в одной из своих проповедей. — Потому что я не распоряжался расстилать перед собой богатых и дорогих ковров, не хотел одеваться в одежды, шитые золотом и шелком, не любил потакать чувственности этих людей».
Ревнителей церковных традиций раздражало, что Златоуст слишком вольно вел себя в церкви, разоблачался, сидя на горнем месте, ел во время службы какую-то пастилу, менял литургическую практику, распоряжался как хотел церковными деньгами (например, на украшения церкви пожертвовали мрамор, а патриарх его продал, чтобы помочь бедным) и рукополагал своих любимцев. В нем видели гордеца, человека заносчивого, надменного, сторонившегося людей. Однажды он даже приказал выгнать всех из бани, чтобы помыться там одному. Недовольство разрасталось как снежный ком, обвинений становилось все больше. Появились какие-то вдовы, Марса, Кастриция и Евграфия, агитировавшие против Златоуста за то, что он осуждал их привычку молодиться и завивать кудри. Провинциальные епископы жаловались, что он лишил их сана (который они купили за деньги, чтобы избавиться от долгов). Севириан Гавальский обиделся на Златоуста из-за его друга и помощника архидиакона Серапиона, человека еще более принципиального и нетерпимого, чем сам Иоанн, который однажды не встал в присутствии Севириана, оправдываясь тем, что он его просто не заметил. Подозрительной казалась связь Златоуста с Олимпиадой, женщиной богатой и настолько щедрой, что она раздавала подарки направо и налево, не разбирая, кто действительно нуждался, а кто просто пользовался ее добротой. Иоанн призвал ее к большей осторожности, и это вызвало новые обиды.
Как судили Златоуста
Златоуст как-то сказал: «Никого я не боюсь так, как епископов». Интриги внутри Церкви были не менее изощренными, чем при императорском дворе, и велись столь же неразборчивыми средствами. Вызванный на суд Феофил придумал ловкий способ, как натравить на Златоуста влиятельного старца Епифания, епископа Кипрского, ярого врага оригенизма. Феофил написал ему в письме, что Иоанн проповедует в Константинополе оригенизм. Епифаний приехал в Константинополь, заранее предубежденный против Златоуста, отказался от общения с ним и потребовал, чтобы тот публично отрекся от оригенизма и осудил Длинных братьев. Златоуст счел эти условия излишними. Епифаний уже хотел явиться в главный константинопольский храм Св. Апостолов, чтобы прилюдно осудить Оригена, а заодно, возможно, и Златоуста, но вовремя спохватился, что производит в Церкви смуту, которая не будет полезна никому. Епифаний оставил Константинополь, сказав на прощание: «Оставляю вам столицу, двор и лицемерие».
Обмен любезностями