дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное...
Где борьба?»
Заерзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шепотом:
«Ое5ра1г!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытие,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе...» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О'Нила...»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал,—
вам, для приме
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси...»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу...
Надеюсь, польза есть...»
«Вы что-то к нам так редко,
теть Марусь.
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха...
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«Тгиз оЫ шотап
Ггот 1атоиз сНу оГ пзак'з оНоу'з»'
«Вас, очевидно, память подвела... —
вздохнула гостья сдержанно и здраво.—
Названье это —
от конюшен графа
Орлова...
не от города Орла...»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«Тгиз 15 Ш531ап р1го]ок!»2 —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожег,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за ее спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри ее вот-вот,
страницы сжав
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтет.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжет.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
1 «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
2 «Это русский пирожок» (англ.).
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
все то, что жрет и лжет.
И будто бы в крыле моем дробинка,
ты жжешь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко...
...Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство все на лоскуты,
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нем уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
все занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и все в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шел
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Сезрак. —
И снег выплевывал:
Эезрак...»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже...»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаянней отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь...
Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
ЯМаЛНО появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли, мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка...
ВЫСТАВКА НА ВОКЗАЛЕ
Я побывал на выставке болгарского художника
Светлина Русева. Выставка устроена внутри, может
быть, самого красивого в мире софийского вокзала.
Сначала кажется, что картины — над. Над ждущи-
ми поезда, усталыми от шума большого города бол-
гарскими крестьянками с их корзинами и сумками, на-
битыми священным мусором столичных покупок. Над
рабочими, в чьих отяжелевших глазах еще мелькает
серая река конвейера и в чьих ушах еще продолжа-
ют грохотать станки, у которых они только что стоя-
ли. Над хрупкой студенткой, у которой на бахроме
джинсов печально повис зацепившийся алый лепес-
ток болгарской розы. Над всем уезжающим, приез-
жающим, ожидающим, встречающим, провожающим,
умирающим и рождающимся, прекрасным и изнури-
тельным хаосом перпетуум-мобильной жизни челове-
чества на холстах висят распятые на окровавленной
проволоке жертвы террора в Чили,— и страдания
далекого Сантьяго, отражаясь в глазах болгарских
крестьянок, становятся частью переполненного чело-
веческими дыханиями софийского вокзала. А самое
прекрасное, когда крестьянки на вокзале, на минуту
забыв тяжесть сумок в своих руках, вглядываются в