Вошли они в дом. А там, в доме, осипший Малафей – регистр ему переключила холодная водка – басит: ну и бич, мол, тот, Карабан, ну и сука он, дескать, позорная, – и у братьев Дымовых о правоте своей справляется, а что уж те ему ответили, не разобрать, общий гам в избе возрос, усилился.
Ну а тут, на улице, ветер сменился: тот, что заступил, потянул с запада – с гнилого угла – так говорят в Каменске; снег повалил, мягкий, укладистый, такой, какой любят дети, озимые и земля, и ещё: лохмотьями посыпался – весной, в первую оттепель, что в конце марта иногда случается, бывает похожее, когда, время года не зная, весну с осенью можно спутать, когда будто так: словно там, из туч, как из стёганых телогреек, выдирает вату и разбрасывает её кто-то… или будто там, в небе, теребит кто-то белого петуха, а оно, село, в ободе ельника, подобно лукошку, только вот одно: дух не весенний – стернёй стылой пахнет, а не почками, и сердце не щемит, и думается не о женщине конкретной, а о смерти.
От большого тёмного пятна, а кто знает хорошо Каменск, тот так и скажет: от бывшей комендатуры – отделилось маленькое, едва различимое пятнышко, не отвалилось и не упало, а отстранилось и движется, и кто слаб глазами, тот может подумать, лошадь бредёт или… пёс плетётся – да и зоркому бы пришлось долго присматриваться, чтобы избежать ошибки, чтобы вызнать секрет у ночи: человек это, человек, но чего-то в нём, в человеке этом, не хватает…
Потеплело. Поляны на угорах, что склоном к западу, оголились. Кропит мелкий промозглый дождь. Не разглядишь его, не ощутишь, а узнаешь о нём, если только вдаль, на ельник к примеру, или тут где, на тёмное, под стреху, глянешь – словом, на то, что фоном его выдаст. Верное имя такому дождю: морось – будто прежде оно родилось, это имя, а потом уж – он, дождь такой, именем завладев, под него и подстроившись. До неба рукой подать, скворечники, что поголенастей, те уже там, на небе, сырости наглотались, порой и из виду скроются, одна лишь жердь от них торчит – так оно, небо, близко. Слышен гогот диких гусей запоздавших, а косяк сам не виден. И – отчётливо крик вожака ведомым: подтянитесь, други, дескать, Каменск-Кемский пролетаем. У распахнутых, подпёртых поленьями – чтобы не болтались и не скрипели, с ветром судача или споря, – снегом вчерашним облипших ворот, к кольцу на верее вожжами привязанный, конь стоит, запряжённый в телегу. Старый конь, понурый, копытом не бьёт, в нетерпении грязь не месит, только кожей то и дело подрагивает: стынет спина от мокрого, соберётся вода у хребта, в пах побежит – раздражает; да ушами прядёт, но это уж так, наверное, по летней привычке оводов отпугивать.
– Серко его зовут, Серко, – подъехав, сказал Фанчик и добавил, как о своём: – Хороший конь, смирный, я уж с ём маленько побалакал, не выкомариват, – и в избу после этих слов подался Фанчик, там помощь его нужна. Выпросил Фанчик коня у пчеловода, не хотел, говорит, давать, никак не соглашался, что бы ни сулил ему Фанчик, чужой пчеловод, нездешний, санного пути ждёт в Каменске, чтобы на Сым к кержакам отправиться – родня там у него, дочь замужем, но узнал, зачем надобен, услышал, кто умер, без разговоров уж после, и телегу сам предложил, и сказал ещё в сопутствие: Царство ему, мол, Небёсное, добрый был человек, а уж что честный, дак до буквы каждой точно. На телеге воз лап пихтовых – зелёной копной высятся, капли искорками на хвое смолистой; не растут, не тяжелеют капли, так меленькими и сохраняются – не стряхнуть их, только высушить, но это к слову, без нужды. У собак «свадьба» нынче, брачный разгул, драку возле дома затеяли, взял кто-то палку, стал их отгонять – одна сука лишь в трезвом уме: побежала неловко, кобеля на себе повезла, а тот – что и поехал, вряд ли понял. И свора вся следом – шерсть на загривках дыбом, хвосты друг с другом в перебранке, соперник сопернику рык да оскал – нет нынче до людей им никакого дела.
– Не швыряй, не швыряй палкой-то, – говорит отогнавшему собак Панночка. – Лапу ещё отобьёшь какой, совсем ли изувечишь.