— Мне было восемнадцать, когда мне привалило богатство. Если мне напоминали о Грехе, я отвечала: «Чепуха!» Если взывали к Совести, я кричала в ответ: «Чушь собачья!» Но в те годы чаша была пуста. С той поры много всяких помоев вылилось на меня, и вот, к своему ужасу, я обнаружила, что стою в этой чаше по уши в старой грязи. Теперь я знаю, что есть на свете и совесть, и стыд.
Я ношу в себе память о тыще молодых мужчин, Уилли.
Они врезались в мою память и погребены в ней. Когда они уходили из моей жизни, Уильям, мне казалось, они уходят навсегда. Но нет, теперь я наверняка знаю: ни один из них не исчезал бесследно, от кого оставалась сладостная боль, от кого — рана. Боже, как я упивалась этой болью, наслаждалась этими ранами.
До чего ж мне было хорошо, когда меня терзали, мучили. Я думала, что время и путешествия исцелят меня, сотрут следы железных объятий. Но теперь я вижу: на мне сплошь чужие отпечатки. Уилли, на мне живого места нет, я стала словно дактилоскопическая карта ФБР, я вся испещрена отпечатками пальцев, как египетский свиток значками. Сколько шикарных мужчин вонзались в меня и перепахивали, и казалось, никогда не будет мне за это наказания. Но нет, вот оно. Я запятнала весь дом, осквернила его. Словно изрыгнутые из чрева подземки, мои друзья, которые не признавали ни стыда, ни совести, битком набивались в мой дом и массой потной плоти растекались по всем закоулкам. Они распинали один другого прямо на полу, пожирали взасос, наслаждаясь воплями и мучениями своих жертв. Крики рикошетом отскакивали от стен. Замок приступом брали убийцы, Уилли, каждый приходил затем, чтобы убивать своим коротким мечом одиночество другого, не в силах остановиться. А что он обретал? Лишь минутный экстаз.
Вряд ли в этом доме жил хоть один счастливый человек, теперь я понимаю это, Уилл.
Хотя, конечно, видимость счастья была. Еще бы, когда вокруг столько хохота, столько вина, в каждой постели человеческий бутерброд, и мясцо такое розовенькое, что так и подмывает цапнуть. И думаешь: «Расчудесно-то как! Вот это веселье!»
Но все это ложь, Уилли, мы-то с тобой знаем, а дом глотал эту ложь и при мне, и при папе, и при дедушке, и до него... В доме всегда жилось весело, читай — кошмарно. Убийцы калечили в этих стенах друг друга лет двести, а то и больше. Все стены отсырели, дверные ручки липнут. Лето на холсте у Гейнсборо увяло. А убийцы приходили и уходили, оставляя после себя одну только грязь да грязную память о себе. И все это скапливалось в доме.
Что будет, если наглотаешься такой грязи, а, Уилли? Ведь стошнит?
Моя собственная жизнь — как рвотное. Я подавилась своим прошлым. Вот так же и дом.
И однажды я, доведенная до отчаяния бременем своих грехов, наконец услышала, как одно старое зло трется о другое и шуршит в постелях в мансарде. И от случайной искры занялся весь дом. Сначала я услышала, как пожар хозяйничает в библиотеке и поглощает мои книги, потом послышалось, как огонь хлещет вина в подвале. Но я уже вылезла из окна и спустилась вниз по плющу. Мы собрались с прислугой на лужайке, позаимствовали из сторожки шампанское и бисквиты и устроили пикник на берегу озера. Было четыре утра. Пожарные приехали из города к пяти только для того, чтобы полюбоваться, как рушится кровля и фонтаны искр бьют выше неба и утопающей луны. Мы угощали их шампанским и смотрели, как догорает Гринвуд. На рассвете все было кончено.
Ему не оставалось ничего другого, как покончить с собой. А? Как ты думаешь, Уильям? Он столько натерпелся от моей родни и от меня.
Мы стояли в холодном холле. Я наконец пришел в себя:
— Да, Нора, пожалуй.
Мы зашли в библиотеку. Нора достала кипу чертежей и стопку тетрадей.