Никогда не спешил осуждать конформизм. И когда в «Карнавале» устами Клецкина советовал главному герою пьесы: «А в самом деле, ступай в конформисты, люди знающие говорят, что это необыкновенно приятно», – я говорил это с полной искренностью. Недаром всегда восхищался Швейком. Тот знал, что бороться с тупостью власти можно тотальной и всеобессмысливающей готовностью подчиниться абсурду. Главное же, с младых ногтей испытывал глухую враждебность к призывам отдать свою жалкую жизнь во имя счастья завтрашних масс. Никто не спрашивает человека о его согласии родиться на свет, родив же, швыряют его в котел, где трудно не захлебнуться кровью, не потерять себя от страданий и неизбежных унижений. И если бедняга вовсю барахтается в этом содоме, чтоб как-нибудь выжить, его же обливают презрением. Кажинный день громовые витии его приглашают вступить в борьбу и, как следствие, угодить в загон, в какой-нибудь душный барак с парашей, в этап и в зону, в режимный ад. И все это, чтоб на костях идиота возникло какое-то новое свинство. Но вот что забавно – все понимая, я продолжал усердно писать свои комедии и свои драмы, и каждая из них для державы оказывалась не в цвет и не в масть, и каждая мне выходила боком – ударят кувалдой, придушат запретом. Так и не вырос до квиетизма, который, в сущности, так отвечал моему абсентеистскому пафосу, который в минуты счастливой трезвости продиктовал мне «Алексея», а вслед за ним «Пропавший сюжет». Моменты истины были недолгими. Проклятая южная пассионарность все продолжала увечить жизнь.
Высокомерие может внушить парадокс, но с истиной у него отношения сложные. Сальвадор Дали заметил, что «художник не тот, кто вдохновляется, но тот, кто вдохновляет». Скорее всего, я не художник. Не знаю, вдохновил ли кого-либо, но то, что меня могла вдохновить самая скромная деталь пейзажа, донесшийся обрывок мелодии, случайное слово, – это я знаю. И насколько же мне было важней это доставшееся мне вдруг, как неожиданный подарок, состояние собственной вдохновленности, чем влиятельность своего изделия.
– «Чем вы заняты, дорогой мэтр?» – «Графоманствую себе потихоньку».
Там, где недостаток ума, там переизбыток запала.
Туркменский писатель Ширали Нурмурадов заточен в лагерь из-за стишков сатирического характера по адресу тамошнего царька. Трижды наш ПЕН-центр взывает к «мировой общественности» – что из того? Бедный сатирик по-прежнему в лагере, а двадцать первый век на пороге.
– Ах, сударь мой, нонче для девушки иметь девичью честь означает быстрее избавиться от девичьей чести.
– Диалектика, милостивый государь, исторический материализм. Что бабушке честь, то внучке бесчестие.
– Что бы мы делали, господа, без поступательного движения времени. Выпьем за него по ковшу!
Русь моя, как ты обильна телом, раскинулась на своих просторах, ровно на необъятном ложе. Вот депутат в усах и бородке с улыбкой отъевшегося кота, этакий смазливый приказчик, сладкоречиво тебя уговаривает. Надеется с помощью пышной хозяйки всенепременно выйти в купцы.
Иск обиженного юриста:
– Он клялся жене моей в вечной любви. Я застал его in flagrante. То есть на месте преступления. Пусть же он действует, как поклялся. Защищаю оскорбленную женщину и незыблемую святость присяги.
Юмор – сам себе голова. Вполне способен быть самоцелью. «Я вас заставлю расхохотаться!» – почти узаконенная агрессия. Ирония – средство вспомогательное. Помогает мыслителю не быть скучным, лирику – сладким, рассказчику – плоским, спасает роман от назидательности, эпопею – от фундаментальной напыщенности (вспомним «Иосиф и его братья»). Юмору разрешена грубоватость, ирония не существует вне грации, в ней ненавязчиво присутствует изящество некоторой игры. Есть, к сожалению, и опасности: определенная однозвучность счастливо найденной интонации, и – главная – грация и изящество ограничивают напор энергии.
Будьте бдительны, избирая эпитет – всегда стучится самый привычный. Сразу же лезет расхожая девка, которая сразу же дешевит все то, к чему она прикасается. Если нельзя обойтись без эпитета, будьте любезны найти такой, который взорвет стереотип. Он должен быть током – тогда он оправдан.
Острая душа. Можно порезаться.
Тургенев, живший большей частью на Западе, сильно любил русскую жизнь. Так же сильно, как Чехов, живший в России, русскую жизнь не любил.
Трудно забыть документальные кинокадры вручения Брежневу Ленинской премии за достижения в литературе. Сияющий Марков, рукоплещущий Бондарев, надутый новый лауреат с отсутствующим бессмысленным взглядом.
Люди, ушибленные идеей, все-таки удручающе плоски. Даже лучшие – Добролюбов, Писарев. Что ж говорить о тех, кто помельче?
Бернард Шоу, столь себя почитавший, уверенный в том, что он зорче, умнее и дальновиднее всех на свете, писал в 931-м году, вернувшись из поездки в Москву: «Из земли надежды я вернулся в мир безнадежности».
Увлеченный экзальтированный лектор: «Страсть Натальи Александровны к Гервегу заставила Герцена пережить духовную драму. То было насыщенное время!»