Читаем Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х полностью

Еще полвека спустя Бродский возвел дом, дворец, почти мироздание – свою поэтику прозаизма. С каким счастьем, тоской, восторгом читаешь: «Загорелый подросток, выбежавший в переднюю, У вас отнимает будущее, стоя в одних трусах». Различие двух больших натур – Анны Ахматовой и Иосифа Бродского – еще и различие их генераций, их education sentimentale. Любопытно читать, как та и другой оценивают величие замысла. Ахматова, дочь ушедшего века, со всею свойственной ей классичностью и даже известной «классицистичностью», считала, что «величие замысла» характеризует масштаб писателя. (Так, верно, полагал и Херасков, когда затевал свою «Россиаду».) Бродский – сын своего времени – был жестче и в чем-то прагматичней. Он говорил, что «величие замысла может выручить» – важное уточнение! Величие самого Бродского, пожалуй, в том, что он храбро принял эстетический вызов своей эпохи, антиэстетичной и сутью и обликом. Он принял условия этой игры, он принял бой на ее территории, взял ее лексику, ее прозу (не извиняясь за нее), взял ее семантический ряд, всю житейскую заземленность ее оборотов и переваливающийся, петляющий ритм ее документов. И – вопреки рассудку, законам, возможностям этой антиэстетики – сделал ее высочайшей поэзией. Это был истинный переворот, реформа на уровне революции, выход в иной, параллельный мир.


Что за чудо перекличка поэтов через хребты десятилетий! Читаешь с волнением у Бродского: «Звезда глядела через порог./ Единственным среди них, кто мог/ Знать, что взгляд ее означал,/ был младенец; но он молчал.»

И, неведомо почему, вспоминаешь усеченную строчку Рильке: «Тебя здесь видно отовсюду». А каким образом, какой магией один поэт призывает другого, причем именно этого – непостижно.


Атеисты не так уж безжалостны к Богу. Они снимают с него ответственность за нашу породу и нашу Голгофу.


Неправдоподобно ранняя зрелость Чехова имела своей горькой основой его изувеченную юность. Когда, в сущности, молодой человек, не достигший еще сорока лет, печатает «Скучную историю», можно только вообразить тайную жизнь его души.


Англичанин называет соседа man next door. Психология островитянина, терминология вековой сепаратности. Сосед не ближний, тем более не близкий, всего только следующая дверь. Но, что еще характерней, это определение могло явиться у людей, привыкших жить изолированно, не знавших общих удобств и кухонь.

Знаменитый спортивный комментатор весьма щедро оценил меня в своей телепередаче не только как автора, но и как спортсмена. Первую похвалу я пропустил мимо ушей, но вторая долго грела мне душу.

Неизбежное в нашем представлении – это всегда беда, но не радость.


Занятно, что побудило Галковского так злобно назвать Окуджаву клоуном? То, что стихи свои он поет? Но в этом нет ничего постыдного. Бесспорно, существует поэзия, испытывающая корневую потребность быть донесенной с помощью пения. В древности пели все аэды. Очень возможно, что у Гомера был завораживающий тенор. Пел свои стихи Роберт Бернс, наверняка – Франсуа Вийон. Пел Беранже, а в нашем веке – Михаил Кузмин, Федерико Лорка. Впрочем, смешно приводить примеры, когда слово берет идиосинкразия.


Нельзя приручить литературу. В один непредсказуемый день пес становится выжлецом и бросается на своего хозяина.


Он дрожал от благородного страха получить государственное признание.


Бог есть твое предназначение. Он глубоко индивидуален. В сущности, ипостась вдохновения, которое тебе помогает преодолеть закон тяготения.


Депутаты в беспримерной наивности требовали телетрансляции, не понимая, что эти лица и эти речи нужно скрывать.


Рылся в своих старых бумагах. Мне не исполнилось и четырнадцати, когда я писал такие стишки, не ощущая их уморительности: «Кто вошел? От стены отделяется тень. Мой привет, господин Мишель до Монтень. Улыбаетесь вы, но улыбка горька. Поглядите на вашего ученика…» Хорош ученик, ничего не скажешь… Понятно, что из такого мальчика ничего путного не могло выйти. Оставалось только марать бумагу.

Что же такое эта земля? Никогда не становится садом, всегда оказывается полигоном.


Политическая, но, главным образом, человеческая трагедия Горбачева в том, что виртуоз маневрирования вынужден был принимать решения.

Конец еще одной бурной жизни. В Италии тихо и мирно скончался старый немец Алоис Брюннер, погубивший сто тридцать тысяч евреев.


Когда человек изначально порочен, одаренность творит из него злодея. Я осторожно пишу «человек», чтобы не написать «человечество». Что можно сказать о популяции, которая из сорока тысяч лет лишь 215 лет жила в мире – таков был предел ее терпимости и всех ее пацифистских возможностей.


В «Карнавале», в «Измене», в «Покровских воротах», в «Союзе одиноких сердец» достигал я комического эффекта сочетанием патетической лексики с бытовой интонацией. В «Цитате» я сделал еще один шаг: бытовой лексике, замешенной на канцелярите, придал патетическую интонацию. Сей патетический канцелярит определил успех спектакля. Зритель, воспитанный на нем, почувствовал весь его абсурд. Достаточно было повысить градус.


Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Моя жизнь
Моя жизнь

Марсель Райх-Раницкий (р. 1920) — один из наиболее влиятельных литературных критиков Германии, обозреватель крупнейших газет, ведущий популярных литературных передач на телевидении, автор РјРЅРѕРіРёС… статей и книг о немецкой литературе. Р' воспоминаниях автор, еврей по национальности, рассказывает о своем детстве сначала в Польше, а затем в Германии, о депортации, о Варшавском гетто, где погибли его родители, а ему чудом удалось выжить, об эмиграции из социалистической Польши в Западную Германию и своей карьере литературного критика. Он размышляет о жизни, о еврейском вопросе и немецкой вине, о литературе и театре, о людях, с которыми пришлось общаться. Читатель найдет здесь любопытные штрихи к портретам РјРЅРѕРіРёС… известных немецких писателей (Р".Белль, Р".Грасс, Р

Марсель Райх-Раницкий

Биографии и Мемуары / Документальное
Гнезда русской культуры (кружок и семья)
Гнезда русской культуры (кружок и семья)

Развитие литературы и культуры обычно рассматривается как деятельность отдельных ее представителей – нередко в русле определенного направления, школы, течения, стиля и т. д. Если же заходит речь о «личных» связях, то подразумеваются преимущественно взаимовлияние и преемственность или же, напротив, борьба и полемика. Но существуют и другие, более сложные формы общности. Для России в первой половине XIX века это прежде всего кружок и семья. В рамках этих объединений также важен фактор влияния или полемики, равно как и принадлежность к направлению. Однако не меньшее значение имеют факторы ежедневного личного общения, дружеских и родственных связей, порою интимных, любовных отношений. В книге представлены кружок Н. Станкевича, из которого вышли такие замечательные деятели как В. Белинский, М. Бакунин, В. Красов, И. Клюшников, Т. Грановский, а также такое оригинальное явление как семья Аксаковых, породившая самобытного писателя С.Т. Аксакова, ярких поэтов, критиков и публицистов К. и И. Аксаковых. С ней были связаны многие деятели русской культуры.

Юрий Владимирович Манн

Критика / Документальное
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)

В книгу историка русской литературы и политической жизни XX века Бориса Фрезинского вошли работы последних двадцати лет, посвященные жизни и творчеству Ильи Эренбурга (1891–1967) — поэта, прозаика, публициста, мемуариста и общественного деятеля.В первой части речь идет о книгах Эренбурга, об их пути от замысла до издания. Вторую часть «Лица» открывает работа о взаимоотношениях поэта и писателя Ильи Эренбурга с его погибшим в Гражданскую войну кузеном художником Ильей Эренбургом, об их пересечениях и спорах в России и во Франции. Герои других работ этой части — знаменитые русские литераторы: поэты (от В. Брюсова до Б. Слуцкого), прозаик Е. Замятин, ученый-славист Р. Якобсон, критик и диссидент А. Синявский — с ними Илью Эренбурга связывало дружеское общение в разные времена. Третья часть — о жизни Эренбурга в странах любимой им Европы, о его путешествиях и дружбе с европейскими писателями, поэтами, художниками…Все сюжеты книги рассматриваются в контексте политической и литературной жизни России и мира 1910–1960-х годов, основаны на многолетних разысканиях в государственных и частных архивах и вводят в научный оборот большой свод новых документов.

Борис Яковлевич Фрезинский , Борис Фрезинский

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Политика / Образование и наука / Документальное
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже