наскучат площадь и зима,
он убежит с пустого бала
играть о чём и как попало,
бесчинствовать, сходить сума
и путать карты и маршруты,
тысячелетья и минуты,
а также ноты и слова,
а также всё, что было с нами
и не было, а было снами:
Шираз, Венеция, Москва…
И мы заблудимся в метели -
мы не хотели, не хотели:
мы шли за музыкантом вслед,
чья музыка была сначала
тиха, а после одичала -
и больше нас на свете нет.
Иоанн Богослов
И увидел я… нет, я сперва ничего не увидел -
я совсем ничего не увидел, я понял с усильем
сразу всё: почему называется идолом идол,
почему идеал – идеалом и символом – символ.
И ослеп, и оглох, и запутался в фразе невинной:
что-то вроде поймите-простите-позвольте-не-надо -
и потом онемел, и меня задавило лавиной
листопада любви, снегопада любви, камнепада.
И валилось из рук всё, за что я хватался руками:
было землетрясенье в Москве, в безмятежном апреле -
и все смерчи сцепились в клубок, все изверглись вулканы,
и все реки из всех берегов выходили, кипели и пели.
И все реки кипели и пели, неслись и рыдали
и смеялись, как будто напившись зелёного зелья…
Пелена спала с глаз – и открылись незримые дали,
и увидел я новое небо и новую землю.
Ты возьмёшь себе это и то -
и, сестричка-фортуна,
мы сойдёмся за детским лото
из цветного картона:
это – яблоко, это – ружьё…
С дружелюбной враждою
мы сыграем в твоё и моё -
и в ничьё и чужое.
А когда уже всё раздадут -
даже всякую мелочь,
я останусь внакладе и тут.
Ничего, что ж поделать:
слишком мало на свете вещей
(это – хлеб, это – вишня) -
кто-то должен остаться ни с чем:
извините-так-вышло.
За вещами уйдут имена
(это – снег, это – порох) -
из всего, чего нет у меня,
можно выстроить город.
А представишь себе, что – потом:
ад, чистилище, дескать… -
всё вокруг только пёстрый картон
этих карточек детских!
Что память, что обманщица поёт,
когда трещат основы мирозданья
и забивают наглухо, гвоздями,
вольнолюбивый – на ночь – небосвод?
Какая там луна или звезда -
не нужно благородного металла,
а нужно, чтобы небо никуда,
любезное, ночами не летало,
чтоб посреди вселенской пустоты
дремучая, как лес и совесть, дрёма
привязывала буйные кусты
к стене полуобрушенного дома.
Но память-лгунья, в зарослях шурша
прелестными, бесчестными словами,
рисует очертанья шалаша,
и юность, и очей очарованье,
и может статься – почему бы нет? -
что, напевая песенку кривую,
обманщица сия, сия певунья
нас как-нибудь да выведет на свет!
Всего и дела что – вздохнуть,
расширив суток промежуток!
Как знать, а вдруг от этих суток
и мне перепадёт чуть-чуть?
Минут пятнадцать возле Вас,
не веря этакой удаче,
не думая, что будет дальше,
но – набирая про запас
два взмаха рук, два слова уст:
мне жить ещё!..
И, между нами,
сухой паёк воспоминаний
не так-то уж и плох на вкус:
слезой разбавишь и – живёшь
на хлебе и воде былого,
весь день твердя два Ваших слова,
а прочих слов не ставя в грош.
У встреч обуглены края.
У вечности шаг черепаший.
А эти клочья жизни Вашей -
они и есть
Ещё и завтра будет жизнь у нас:
ещё не вся природа облетела,
ещё не вся душа ушла из тела
и не настал последний раз и час -
ещё и завтра будет жизнь у нас.
Шарф завтра дошуршит свою балладу
зонт высохнет до завтра как-нибудь -
и начатый в апреле крестный путь
продолжим завтра мы по снегопаду:
ещё и завтра будет жизнь у нас.
И будет в небесах сиять Парнас,
и будет намекать на близость рая.
Ещё и завтра будет жизнь у нас -
я говорю, сегодня умирая.
Ещё и завтра будет жизнь у нас.
В Москве светает, а тебя увозят.
В Москве суббота, а тебя увозят.
На девяти вокзалах стон стоит
и плач стоит: это тебя увозят.
Тебя увозят – и звонят все церкви,
летят все птицы, и звонят все церкви -
все сорок сокрушённых сороков,
но нет других – и вот: звонят все церкви.
Звонят все церкви, все мосты сгорают:
пожар в Москве – и все мосты сгорают,
я на пылающий ступаю мост
и знаю, знаю: все мосты сгорают.
Мосты сгорают, а тебя увозят.
Куда бежать? Они тебя увозят!
Проснись, глупец, опомнись: кто – «они»?
Не знаю, но они тебя увозят…
Ради этой минуты я ехал, и ехал, и ехал -
в обезумевшем поезде, полном рассвета и дыма,
оставляя свой дом, свою родину – махом и чохом,
нелюдимо косясь на соседей, куря нелюдимо.
И потом я стоял, и стоял, и стоял: изваяньем,
истуканом, болваном – на самом краю ожиданья,
и мелькала в толпе золочёная пряжка твоя мне,
но была не твоя, а чужая и снова чужая.
Я там прожил ещё одну жизнь: я родился и вырос
прямо возле метро – в самой гуще кишащей, прохожей -
и навеки впитал в себя злую рассветную сырость
всем моим существом: всей душою, всем сердцем, всей кожей.
А настала пора умирать – я сказал себе: полно,
человек-не-пришёл-значит-так-человеку-угодно.
И меня поглотили холодные чёрные волны
безысходной толпы у подземного у перехода.
Спасаться стихами – чужим, бестолковым их шумом, -
ловить журавлей по холодным, по зимним бульварам,
быть призраком лета косматым размашистым шубам
в пальто – моложавом и узком, но грузном и старом.