Когда я, будучи на побывке, приехал осенью к деду, кладбищенская приживалка, торгующая вялыми цветиками, сослепу всполошилась – ей вдруг показалось, что я собираюсь пройти на кладбище через ворота: “Куды?! – истошно крикнула. – Примета дурная ж! Нельзя!..” Хотя я и помыслить не мог о таком вопиющем безрассудстве. Природа суеверия была излишне очевидна, и даже сам факт, что мимо нас сновали туда-сюда водители катафалков, недвусмысленно говорил лишь о том, что у немногих избранных просто имеется своеобразный дипломатический иммунитет в рыбнинском анклаве империи под названием Смерть.
При этом у меня ни разу не возникло ощущения какой-то чужой территории, потусторонней заграницы. Наоборот, всё там выглядело предельно понятным и очень родным – похожие, как близнецы, бетонные надгробья, кресты и рыжие звёзды на ржавых тумбах, кованые оградки с нанизанными на острия прозрачными стаканчиками, искусственные цветы, низенькие лавочки, тропинки. Повсюду царило какое-то неподвижное мельтешение: даты, дети, старики, столики, имена, лица. Сущность памяти сжималась до размеров акрилового фотоовала, и таким же бесконечным овалом была сама смерть, обрамляющая застывший лик бытия.
Конечно же, я понимал, что кладбище – такая же Родина, как и Россия, и возможно, самая главная Родина, ведь близких, по большому счёту, хоронят не в землю, а дома. Кладбище не было пресловутым “государством в государстве”, покойницким Ватиканом, но какой же немыслимой суверенностью веяло от его пространства! Оно и не нуждалось в каких-то заборах, разве чтоб зрительно огородить от любопытных свою печальную метафизику.
Бывало ли мне неуютно на кладбище? Пожалуй, да, но чувство это было особым. Кладбище одновременно смиряло и умиротворяло, его величественная меланхолия взмывала иногда на такую высоту, что, казалось, можно расслышать, как вечность бормочет на шелестящем наречии кладбищенской тишины.
Алина шутила, что молиться лучше не в церквях, а в самолётах, потому что над облаками неверующих нет. То же самое я мог бы сказать и о кладбище, с той разницей, что нужные трепет и смирение возникали там без всякого понуждения, сами по себе. В отличие от церкви кладбище оставалось областью экзистенциального парадокса, ведь даже среди надгробий я продолжал уповать на собственное бессмертие, хотя всё, что окружало меня, утверждало об обратном – гектары неопровержимых доказательств из бетона, гранита и чугуна.
Через узкие просветы между надгробиями я вглядывался в фигуры редких посетителей с вениками и с грабельками, копошащихся возле родных могил, и понимал, что все мы тут не чужаки, вторгшиеся в заповедные владения, а просто скромные делегаты жизни, которые примеряют на себя универсум небытия, точно девочка мамины туфли.
Уже в первую годовщину дедушкиной смерти я обратил внимание, что кладбище кладбищу рознь. Правобережное совершенно не было похоже на Рыбнинское городское. И дело не в размерах или архитектуре. Понятно, что функциональная природа их была общая, но отличались они, как сознание от подсознания. На городском практически не хоронили, и оно больше напоминало мемориальный парк за каменным забором. Там точно так же звучал торжественный минор кладбищенской меланхолии, медленные текли пространство и время. Более того, на городском было много “покойней” (да простится мне эта незамысловатая игра слов). Аура смирения царила принципиально другая, созерцательная, словно бы смотришь на книжные шкафы, заставленные сочинениями почивших классиков. Когда родители ещё жили вместе, мы как-то прогуливались всей семьёй по центру, и отец в шутку обозвал Рыбнинский музей изобразительного искусства “Домом мёртвого художника”. Мать, фыркнув, посмеялась, отдавая должное меткой отцовской язвительности:
– Серёжа, ну разве так можно?!.
Но отец был по сути прав, музей выставлял на обозрение и хранил живописное наследие мертвецов. Вот и городское кладбище Рыбнинска представлялось мне библиотекой закончившихся биографий, музеем на открытом воздухе.
Годы спустя вдумчивые мои наставники разъясняли, что прежде кладбища, помимо основной функции, создавались и сознавались как области памяти. Нынешние же, вынесенные подальше за городскую черту, повторяют только внешний принцип изоляции мёртвого, но мотивация их принципиально другая. Люди пытаются вместе с покойником затолкать под землю и смерть, вынести её на периферию памяти, избыть из повседневности.
Не берусь оспаривать эти антропологические премудрости, хотя у меня не повернулся бы язык сравнить Правобережное кладбище с фабрикой по утилизации памяти в беспамятство. Просто на Рыбнинском кладбище, где смерть почти не практиковала, обычный для таких мест душевный дискомфорт бывал практически неощутим, тогда как на Правобережном дребезжала тихая, ненавязчивая жуть.
Анна Михайловна Бобылева , Кэтрин Ласки , Лорен Оливер , Мэлэши Уайтэйкер , Поль-Лу Сулитцер , Поль-Лу Сулицер
Проза / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Фэнтези / Современная проза / Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Приключения в современном мире