– А ты? Ты не к Нему, что ли?
Нет, – помотал головой Ростислав, – не к Нему. Всеслав недобро хмыкнул и сказал:
– Вот даже как! Так что же тогда получается? Кто в кого верует, тот к тому и идет?
– Все может быть, отец. Не знаю я.
– Вот то-то и оно, что не знаешь. Ничего ты не знаешь! А вот судить берешься. В пиру кричишь, как пьяный смерд. А на Бориса говоришь, что он не князь. Да если кто из вас и сядет в Киеве, так это только Борис!
– А Глеб?
– Что Глеб?
– А то!
Сказал – как ударил! И смотрит! И вот они, глаза его, гневно подумалось, а что в них кроется? Да только тьма одна. Да еще то, чего желает он, куда он будет звать, когда ты отойдешь… Но если бы только звать! А так ведь будет загонять, жечь да крушить! И возводить тьму беспросветную, кощунство, храмы руянские на полтесской земле! А Мономах ведь предупреждал тебя: «Свеча бы не погасла». А Игнат сколько раз говорил…
Игнат! Как обожгло! Зверь вскинулся! Всеслав испуганно спросил:
– А где Игнат?
– Внизу, – чуть слышно отозвался Ростислав. – Там и Борис. Там все. Ждут тебя там. А то…
– Что – «то»?!
Сын не ответил. Вот оно! Вот что ты чуял, князь, вот почему так легок ты, вот почему так кровь скоро бежит! И сразу гадко стало! И противно! Всеслав резко встал от стола. Ростислав едва успел посторониться – Всеслав быстро прошел мимо него к двери и так же быстро пошел вниз по лестнице. Двенадцать так! Двенадцать сяк! Ступени громко, тяжело скрипели. Сошел, свернул…
Дух приторный! Вошел…
А дух еще сильней ударил, теперь было совсем не продохнуть: надымлено, воскурено, окна закрыты, тишина. Сидят вдоль стен. Всеслав снял шапку, широко перекрестился и сразу подошел к столу.
Игнат, уже обряженный, лежал, как завтра сам будешь лежать. В желтых руках свеча, а на глазах два желтых кругляшка – диргемы. Князь Святослав, сын Игорев, внук Рюриков, когда был в Болгарах, говорил ромейскому царю Цимисхию: «И пусть мы станем желтые, как золото, если от вас отступимся». Но отступился же! А после стал желтым как золото, ибо срубили печенеги ему голову и сделали из его черепа ковш для вина и оковали его золотом. Годы прошли, кость пожелтела… Глуп ты, Игнат, горько подумалось, вот сорок лет смотрю я на тебя – и сорок лет ты глуп. Помню, тогда еще, до Кернова, еще Альдона не была моей, а я… я сам тогда себя страшился, и старцы отвернулись от меня, а я всё вклады жаловал и епитимью принимал, смирял себя, но ничего не помогало… А ты, Игнат, пришел, нет, привели тебя, тогда ты был еще совсем мальчонка, вон там стоял, держал кувшин, а я лежал, я встать тогда не мог, и я спросил, а что в этом кувшине, а ты сказал: не знаю, князь, нам того не постичь, я, князь, молился за тебя как мог, испей воды, отпустит – и я буду рад, мне больше ничего не надо, а нет – руби меня, нет во мне веры, а если нет веры, тогда зачем мне моя жизнь? Я пригубил. Вода была безвкусная и теплая. А ты сказал: пей, князь, еще, и я выпил еще, и вдруг отяжелели мои веки, и я глаза закрыл – и тотчас сон пришел. И снилось мне: я в своем тереме, окно открыто, небо синее, тепло, отец и брат отправились на лов, а бабушка ушла к себе и спит, и мы сидим одни, и я прижался к матушке, и жарко мне, я весь дрожу, а она меня гладит и гладит, и говорит: сынок, не бойся, да разве это хворь, это ты просто испугался, я обниму тебя, и хворь сразу пройдет – и обняла меня, и стало мне легко и радостно, засмеялся я, вскочил и матушку расцеловал, какая у меня она красивая, красивей всех и всех добрей, и плакала она вместе со мной от радости и восклицала: ну вот ты и здоров, сынок, вот видишь, как Бог милостив, люби Его и славь Его…