Думается в этот полдень о той грустной и суровой красоте края, откуда он сам. О том, чего не сделал еще в Ленинграде за время отпуска: не сходил в Эрмитаж, о чем позже будет жалеть, потому что тонкая красота так и не слилась в сердце с грубым миром суховской жизни. Не успел, а может быть и не хотел, видеть в зоопарке зверей. Звери в клетке, по суховской мысли, грустные оттого, что в них не сама жизнь, а лишь бледная тень ее.
— У вас свободно?!
Сухов очнулся, рядом стояли две стройные женщины в белом, почти призрачные от обилия светлого: лицо, платье, волосы, руки.
Промелькнула мысль:
«Вот этих бы зверюшек с удовольствием спрятал бы в клетку».
Только зачем так? У него в избушке, на Таймыре, тоже клетка, на сотню верст один мужик — Николай Григорьевич Сухов.
Широко, по-хозяйски, пригласил:
— Садитесь, садитесь…
— Нет, зачем же так — мы на лучшем месте, а вы на самом краю? Садитесь поближе, места всем хватит.
Лицо ближней порозовело, но под толстым слоем пудры оставалось не настоящим, застывшей маской.
— А вы нездешний?! — спросила она. — Я по говору слышу. Какой-то странный…
— Я на Севере работаю, а теперь в отпуске. Сорок два дня убить надо.
Сухов теперь внимательно смотрел на говорившую. Ее лицо улыбалось, но улыбка получилась странной — от разных глаз, голубого и зеленого, ясно и холодно вспыхнувших на свету.
— А вы на Севере как оказались? Родились там? — снова спросила она.
— Нет, мои корни на Кубани, но так случилось…
Другая женщина, ее подружка, вдруг перебила:
— А какая там погода?
— Весной тундра мокнет, словно насморк схватила, а летом жара, два градуса плюс…
Выслушав Сухова, она безучастно отвернулась. Теперь он рассмотрел и вторую. Она сидела боком. Спокойное лицо как бы разделено на две части, нижняя — с круглым открытым влажным ртом — находилась в состоянии глубокого сна, верхняя — проявляла живой интерес ко всему, что происходило вокруг: к играющим детям, прохожим, — и эта верхняя часть вновь вспыхнула интересом к Сухову.
— Неужели вы провели на Севере все годы? И один? Я бы умерла от страха, среди сугробов и медведей. — На ее лице стойко удерживались спокойствие и уверенность. Сухову нравилось это лицо, в веснушках, часто менявшее свое выражение, но всегда остававшееся простым и ровным.
Сухов был доволен и собой, потому что сумел привлечь ее внимание, уже самовлюбленно отнеся это обстоятельство на счет своей внешности, о которой в прежнее время почти никогда не думал.
Она ждала ответа.
— Это очень просто, — сказал Сухов, — нужно одухотворить абсолютное равнодушие в природе, чтобы затем приспособить его для себя. Вот и все.
Теперь женщины смотрели на него с недоумением.
Сухов видел, что они не хотят или не могут понять главного в его рассказе. Их занимало что-то другое, им непонятное, но в сущности простое.
— А разве в природе есть равнодушие?! — спросила первая, — Это какая-то мистика!
— Есть, — кратко ответил Сухов, — поровну, полста на полста.
Конечно, он не скажет им ничего серьезного: как пережил горе, мучился зубами — бедой всех полярников, страдал от одиночества, но все-таки стремился к нему, поэтому, видно, быстро преодолел его. Как в одиночестве писал стихи, заполнив размашистым почерком полторы общих тетради; учился управлять упряжкой и первое время, пока собаки не прижились, езда на них казалась смешным и никчемным делом. Там, откуда он родом, никто на собаках не ездил, но вскоре упряжка работала дружно, и лишь на подъеме, вытягиваясь в струнку, собаки тянули шагом.
О, этот первый северный год! Сколько промахов! Сколько открытий!
Второй год прошел спокойнее. Чувства притупились. Освоил, наконец, сложное промысловое хозяйство, многому научился сам, многое перенял у других.
К третьему сезону куда-то исчез лемминг, а вслед за ним исчез и песец, промышлять было некого. И лишь четвертая осень сложилась удачно, обещала хороший урожай. Тундра попискивала пеструшкой. Теперь Сухов действовал по науке, прикормил места, заготовил сразу четыреста капканов, но, возвращаясь с промысла весной по тонкому льду залива, провалился в полынью. Слепило яркое солнце, была весна, и Сухов, видимо, заснул. Нарты, добытый мех, ружье, собаки — все сгинуло в черной воде залива Заря; потонули и толстый дневник, полный стихов и замечаний, и вожак упряжки, умная сучка Маруся.
Целую неделю он лежал безучастно на лавке, питаясь чем попало: грыз сухари, ел сырую картошку, сушеную рыбу, подолгу уставясь на стоящий в углу карабин. Думал тогда: «Как легко спустить курок…».
Но спасла человеческая слабость, жалость к слепому псу Борьке, который непременно погиб бы от холода и голода, так как оставил свои глаза зрячие на снежных путях от Экклипса до Диксона. Тогда и появилась сильно усатая личность небольшого роста, дед Паша. Привел с собой трех собак, старенькое ружье дал, словом, поддержал и умом и делом. Сухов обрисовал вслух портрет своего товарища.