“Так она слышала, как я на море уходил, и вышла с инжиром своим, подгадала, когда мне назад”, — Петр Григорьевич смотрел, как раскладывает на уже чистой сухой клеенке Катерина все тещины бумаги.
— Катя, — сердечно сказал он, положив свои длинные пальцы на кряжистую ладонь далекой родственницы. — Ты поезжай сегодня, как хотела. И на девять дней не надо, вон мне Тася поможет, попроси ее. Отдохну здесь, полтора года ведь без отпуска, осмотрюсь, подумаю, что с домиком дальше. Тебя не забудем, не волнуйся. Только я сейчас один хочу.
С женщинами никакой печали у него не было. Всегда всё взаимно и весело, и расставались хорошо, ну, плакали некоторые вслед — давай еще попытаемся, — да какое там: в голове новый адрес. Повсюду они взбивали ему подушки, прихорашивались, губы алым, пекли печенье, котлеты жарили, расставляли хрустальные пепельницы. Ему надо было только донести себя до них. Он приходил с пустыми руками, даже цветов никогда: публичный человек, ну какие букеты. Человек-праздник, шутил, сиял синими глазами от порога, всё прощали: курите-курите, везде можно.
Все подводки у Петра Григорьевича были продуманы — для скорости событий. Он мог с порога или, если позволяло время, потом за чаем взглянуть пронзительно, спросить серьезно: “Целоваться-то будем?”, а уже целуясь, заметить, что делать это можно не только стоя. Зардевшись, смеялись, хорошели. Стелили постель.
В конце всегда чмокал с благодарностью, спрашивал, рисуясь: “Не задавил, нет?” Ему нравился этот вопрос: и неловкости как не бывало, и посмеяться можно, и забота о подруге, пусть грошовая, но запоминалась, — и потом, не молчать же в такую минуту почти шелковой нежности.
Милые, слабые, готовые все отдать, себя отдать, а стерв он обходил стороной. Тася — сильная и не стерва, она влюбилась, но не растворилась в нем, не отложила свою жизнь в сторонку. А он — впервые уважительно к женским заботам, ко времени. Скитался по скучным чистым улочкам, сосновый жар у лица, ждал, как школьник, когда освободится. На каменных оградах сверху тяжелые шкуры зелени, девичий виноград уже краснеет резными листьями, железные ворота с расходящимися лучами или завитушками в самом верху, покрашенные серебрянкой или в жуткий изумруд. Курил, пил кофе на набережной.
Хромов придумал в заборе раздвинуть шире два прута, чтобы она могла лазать незаметно туда-сюда. Разгибал по-молодецки, старался не покраснеть; Тася, прикрыв ладонью рот, смеялась рядом. Ночами не спали почти, а днем он ложился, когда возвращалась из школы ее дочка и жильцы подтягивались с пляжа обедать. Когда спала Тася, он не понимал.
Одним из самых больших удовольствий в жизни Петр Григорьевич считал сигаретку сразу после того как... Шутил, что курит только ради этого. Потом он всегда смотрел телевизор, покровительственно обнимая подругу, которая опасливо устраивалась на его левом плече. Сами всегда волной накатывали. Тасю на плечо пришлось пригласить. Она охотно прильнула к нему, ужиком свилась. Но никаких нежностей не последовало: не стала пальцем обрисовывать ему уши, брови, разглаживать морщинки, шептать чепуху всякую — красивый такой! — из-за которой он приготовился раздражаться: не надо, и подбородок в сторону. Обычно они трепетали, расстраивались, хотя у некоторых шептать получалось складно. Петр Григорьевич иногда терпел, слушал не без любопытства.
Тася на плече принялась рассуждать, что домик у бабуси совсем развалюха, вон штукатурка у икон обвалилась в трех местах, а забор из шифера — просто срамота.
— Ты бы, Петр Григорьевич, не сидел сычом, занялся делом, пока здесь.
От возмущения он поперхнулся дымом, прохрипел сквозь кашель:
— Заче-е-е-ем? Все равно продавать.
Откашлявшись, думал в потолок, что все-таки простая она женщина, не понимает его уровень, что он за птица, своего счастья не понимает — забор из шифера, с ума спрыгнула.
Потом рухнул ливень, и они лежали тихонько, слушая, как тарабанит он по крыше и в жестяной таз у окна, и, когда она приподнялась на локте к его лицу, он понял, что настало время нежной чуши. Убрал ей прядь с лица, улыбался одобрительно. Тася горячо зашептала:
— Белье на веревке осталось. Может, успею собрать, под виноградом-то вдруг еще не промокло.
Все дни Хромов уговаривал ее сходить в ресторан поприличнее. Ему хотелось пройтись с ней по набережной — знал эффект своей королевской “подручки”. Да она обомлеет от чужих восхищенных взглядов, наконец-то поймет, как ей свезло. У нее на глазах построит официантов немного: при виде него они всегда вытягивались, впадали в суету. Тася хмурилась: заболтают, не хочу.
— Что за ерунда, Тася? Все знают, что без тебя пропал бы, на девять дней столы накрыла, всю кормежку, посуду на себя взяла. Вот, благодарю теперь.