Мне показалось, что тетю попросту ограбили. Слишком уж грубо и дерзко действовали эти уголовники с пружинным ножом. И хотя они упомянули какой-то закон, это выглядело именно как наглое ограбление. Если они имели в виду какой-то свой обычай, то им следовало бы по крайней мере вести себя повежливее. Ведь обычаи должны быть проникнуты величием, только тогда их приятно соблюдать. Но разве может быть что-то величественное у преступников?
У тети с лица исчез румянец. Она стиснула зубы и схватила себя за подбородок. Наверное, это было мгновение ее самого глубокого волнения.
Было видно, что она потеряна и подавлена и изо всех сил старается справиться со своим испугом.
Я молчала и думала: что теперь будет, станет ли тетя ходить со мной по поездам? У меня вдруг появилась надежда, что мы бросим это мерзкое и противное занятие.
«Ведь недаром, – подумала я, – тетя так перепугалась ножа уголовников. Вон, на ней лица нет. И вот уже которую минуту она не говорит ни слова и не сдвигается с места».
Тетя медленно приходила в себя. Наконец она глубоко вздохнула и захотела вернуться домой. До сих пор я считала, что тетя ни за что не бросит «работу», если в кармане у нее пусто. Но вот мы без копейки отправились восвояси.
Пока мы добирались до дома, тетя со мной не разговаривала. А я заняла себя рассуждениями о том, почему уголовники назвали тетю Марусей, если у нее другое имя. Либо они ошиблись, либо им все равно, как и кого зовут.
Сейчас-то я знаю, что у преступников «маруся» – это не имя, а пренебрежительное обращение к женщине. Оскорбительное слово, проявление неуважения и даже презрения. Но тогда, в одиннадцать лет, я, разумеется, об этом не имела понятия.
Очутившись дома, тетя ни слова не сказала своему злому псу Коле, а когда он сам заговорил с ней о каком-то деле, махнула рукой. И он замолчал и ушел к себе.
У меня в душе возникло новое ощущение. Неужели тетя изменилась? Лицо у Коли было заспанное, и от него разило водкой, а тетя его не выругала. Почему?
У меня появилась мысль, что с этого дня тетя займет другую позицию – в противоположность своей прежней злобной натуре. Станет доброй и вежливой. Из-за чего? Может быть, из-за того, что ей выпало поглядеть на себя со стороны, и она увидела себя слабой и уязвимой.
Я даже зачем-то улыбнулась, присев на свою табуретку. Если бы тетя тоже улыбнулась, я решила бы, что мир все-таки способен перевернуться.
И снова я жестоко ошиблась!
Тетя достала бутылку коньяку, налила себе в чайную чашку и выпила. А затем сжала кулаки и закричала: «Двести рублей! Проклятье! Мои двести рублей!»
Лицо ее сделалось безумным. Ноздри расширились. Рот перекосился.
И она стала глядеть в мою сторону. О, как я испугалась! Все самые нехорошие предчувствия хлынули на меня раскаленным потоком, однако я была беспомощна и ничего не могла предотвратить.
«Это ты виновата, поганка такая!» – закричала тетя и бросилась ко мне.
Я смогла лишь выставить перед собой свои тонкие руки, но как это могло мне помочь? Тетя стала бешено хлестать меня ладонями по щекам, и каждая такая пощечина была горячая и увесистая. Ведь тетя была плотная, сильная, хорошо питающаяся дама. Я кричала: «Тетя, тетя!» и пыталась увернуться, а ее это только разозлило.
Она схватила со стола резиновую мухобойку, которую держала для платяной моли, и избила меня мухобойкой, целясь непременно в лицо. Другой рукой она схватила оба мои запястья. Досталось и шее, и плечам, и рукам.
Она продолжала бить меня, даже когда я свалилась на пол.
Устав, она швырнула мухобойку в угол и присела отдышаться.
Я лежала, закрыв лицо руками, сотрясаясь от боли, страха и ужаса, и лицо мое горело так, будто его облили кипятком.
«Это ты во всем виновата, гадина!» – повторила тетя.
Она выпила еще коньяку и затем приказала мне показать лицо. Даже не видя себя в зеркале, я знала, каковы последствия. Губы и нос раздулись, глаза заплыли. Все было покрыто кровавыми синяками от мухобойки.
Тетю это ничуть не расстроило. Но это было и не удивительно. Ведь в ее характере преобладала только одна способность – заботиться лишь о себе. Что я была для нее? Муха, насекомое.
Она велела мне подняться с пола и сесть на табуретку, а потом велела убираться в погреб. В погреб!
Распахнув крышку погреба, она сказала: «Лезь туда и сиди там, пока не разрешу выйти! И только попробуй пискнуть! Прибью!»
Я спустилась в холодный, пахнущий сырой землей и плесенью погреб. Тетя бросила мне мокрое полотенце и старое мужское черное пальто с меховым воротником. Еще я получила полбуханки хлеба и банку с горячим чаем.
Так, питаясь лишь хлебом и чаем, я провела в погребе три дня. Тетя разрешила мне лишь выходить в уборную, и только утром и вечером. Спать пришлось на ящиках с картошкой, завернувшись в пальто.
На четвертый день я услышала: «Ну, хватит лоботрясничать! Выходи оттуда, умывайся, и поедем работать. Только не вздумай изображать обиженную. Я этого не люблю».