Что с Россией
? Ну, во-первых, само это понятие, впервые встречающееся в XVI веке, в петербургский период становится доминирующим вместо допетровского Русь. Оно всецело принадлежит государственному языку, подразумевая Российскую империю и ее «фаму» (славу). Империю, которая, как мы уже знаем, объявлена Екатериной II «державой европейской». В отличие от «Третьего Рима», это держава юная, «Россия молодая». Через одическую придворную поэзию и проповеднические тексты вместе с риторикой просвещенного патриотизма Россия постепенно становится и самоидентификацией с «большим отечеством» образованной служащей элиты. В «Жалованной грамоте дворянству» 1785 года последнее названо «основой величества России». Россияне, Российская императорская армия, российское имя и т. п. были производными от названия страны, а не от этнического обозначения, что позволяло к ним присоединиться инородцам и иностранцам, особенно многочисленным в военных и гражданских службах.По широко распространенному в XVIII веке мнению, россияне
выводились от слова рассеяние в смысле распространения, умножения. Смыслом империи признавалось, согласно ее неформальному гимну (1791), «Что свои готовы руки / В край вселенной мы простреть». К концу столетия государственно-династическое содержание России соединилось с историей, пространством, верой и культурой, – ну или цивилизацией. Россия стала символизировать и людей, и страну в представлении о едином отечестве, отождествляться с мифологическими, сакральными фигурами и метафорами (Россия-мать, ясно читаемая отсылка к Богородице). Россия осмысляется как рай: «Посмотрите – светлым раем / Там Отечество цветет <…> / Да подобится Россия / Безнаветным небесам» (1812). «Скудная природа», говорите? Зато «всю тебя, земля родная / В рабском виде Царь Небесный / Исходил, благословляя». Впрочем, на рай есть и иные претенденты, а о России пишется и такое: «Как сладостно отчизну ненавидеть, / И жадно ждать ее уничтоженья» (В. С. Печерин, 1834).В масштабах европейского континента Россия считает себя и считается другими частью Севера
, наряду с польскими, но также и прусскими землями. Адам Мицкевич еще в 1840‐х годах помещает в своем курсе лекций в «Коллеж де Франс» на ментальном Севере весь славянский мир. Противоположное пространство представляет благодатный Юг, наследник античной цивилизации и Римской империи. Победа над Наполеоном празднуется в России как «торжество Севера» против «южных варваров». Офицерам Заграничных походов Российской императорской армии, будущим декабристам, нравится видеть в себе романтичных «суровых пришельцев хладного севера», этаких новых героев Оссиана, скифов, покоривших Афины.
1812 год говорит о «двунадесяти языках», объединившихся против России, но никто не называет их еще «силами Западной Европы», как в «Войне и мире» (1863–1869). Отставной поручик Толстой скорее воспроизводит терминологию войны, на которой он был сам и где впервые в сознании его участников России
противостоял Запад: это Крымская, или, точнее, «Восточная война», как она тогда называлась. «Весь Запад пришел выказать свое отрицание России и преградить ей путь к будущему», негодует (по-французски, заметим) Федор Тютчев в письме своей Эрнестине (немке), завидя из Петергофа дымы англо-французской эскадры на рейде Кронштадта. Запад материализуется здесь как нельзя более символично: дыхание паровых машин невидимого за горизонтом Левиафана. И кстати – весьма похоже на инфернальные «черные корабли» («Курофунэ») коммодора Перри, вынудившие ровно в те же годы японцев открыться западному влиянию. Вообще любопытно, как русские метания в поисках цивилизационного брега где-то предвосхищали, а где-то шли параллельно с другими тектоническими столкновениями: читая, к примеру, о спорах «англицистов» и «ориенталистов» в Индии 1830‐х годов, при сохранении всех пропорций нам трудно не окрестить их мысленно местной разновидностью «западников» и «славянофилов».