Еще в предыдущем XVIII веке запад
в русских текстах писался со строчной буквы, соотносясь с человеческой жизнью: «запад дней моих», жизнь «клонилась к западу». Эта линия продолжалась ассоциацией со Страшным судом, изображение которого по канонам Церкви размещается на соответствующей стене храма и имеет отчетливый душок серы: «запад есть место видимой тьмы; сатана же, будучи тьма, во тьме и державу имеет». Однако, по обычной схеме инверсии, перестановки смысла с ног на голову, Просвещение снимает с Запада груз конца: конца дня, конца жизни и конца света в обоих смыслах. И если средневековый центр мира в Иерусалиме был вне времени, как вне времени был изображенный на западе храма Страшный суд, то Запад становится центром именно благодаря тому, что теперь он центр времени, синоним истории и прогресса. С этой переменой переносится представление о «земле обетованной», куда следует стремиться паломникам, и облик этих самых паломников. Мы наблюдаем, как один из самых ревностных среди них, уже процитированный Владимир Печерин, будущий католический монах и миссионер на крайнем Западе, в Ирландии, сидит в заснеженной херсонской степи над атласом Европы: «Сердце на крыльях пламенного желания летело в эти блаженные страны» – «домой, на Запад»:Запад, запад величавый!Запад золотом горит:Там венки виются славы!Доблесть, правда там блестит.На самом Западе
понятие о принадлежности к этому пространству отличало образованный средний класс: темные и неимущие массы, хотя и пребывая географически на Западе, «западными людьми» в настоящем смысле не являлись. Равным образом и в России представление Запада – удел образованных «вестернизированных» элит дворянства, а затем интеллигенции. «Вера в Запад, – пишет философ и богослов Сергей Булгаков об Александре Герцене, – является вполне утопической и имеет все признаки религиозной веры… Запад является настоящим Zukunftsstaat’ом (государством будущего. – Д. С.) для русских».Понятно, что, будучи символом веры, а не топонимом, Запад
, как и Россия, не мог не стать и предметом отрицания и хуления. Тем более что семантическая инерция, символика конца и распада, продолжала окрашивать концепт Запада определенным эмоциональным светом. Противопоставление прогресса и «заката», начала и «конца истории» соблазняло и соблазняет разных «других» по отношению к Западу истолковать его в свою пользу. Так появляется «закат Abendland’ а» Освальда Шпенглера или наш «гнилой»/«загнивающий» Запад, подозрительно близкий такому же «гнилому интеллигенту». «Запад величавый» изгнанника Печерина мы встречаем уже в «Мечте» славянофила Алексея Хомякова (1835), но в прошедшем роде («А как прекрасен был…»). Ибо это «своего рода некролог европейской культуры» (А. А. Долинин), который логично заканчивается так: «Проснися, дремлющий Восток».Параллельной линией развития ментальных карт в России было представление о «другой» Европе: сначала, после катастрофы Французской революции, Европе единого христианства и Священного Союза, а затем, со второй половины XIX века – Восточной Европы вокруг России. Это не то ориентализированное пространство, которое изобрел Запад, а, так сказать, наша
Восточная Европа – славянская и/или православная. Разницу с «азиатчиной» четко обозначает «О Русь!.. Каким же хочешь быть Востоком: Востоком Ксеркса иль Христа?» Владимира Соловьева (1890).При всей воинствующей риторике ведущей идеей тут было не столкновение, а традиционное для Европы равновесие, баланс. «Россия не иначе может занять достойное себя и Славянства место в истории, как став главою особой, самостоятельной политической системы государств и служа противувесом Европе во всей ее общности и целости», – это Николай Данилевский в «России и Европе» (1869). «Подле западной Европы, для общей деятельности с нею, явилась новая Европа, восточная, что сейчас же отразилось в Европейском организме», – напишет о петровской эпохе в своей «Истории России с древнейших времен» (1851–1879) С. М. Соловьев.
Главной угрозой балансу Европ стала восприниматься Германия с ее новыми амбициями. «До XVIII века, – продолжал Соловьев, – славяне постоянно отступали перед натиском германского племени, оттеснявшего его все более и более на восток», и послепетровская история представлялась как «реконкиста» захваченных «германством» земель. «Историческое движение наше с Днепра на Вислу было объявление войны Европе, вторгнувшейся в не принадлежащую ей половину материка» (панславист Ростислав Фадеев, 1869), а конечной целью должен был стать «освобожденный восток Европы». Концепт благополучно пережил революцию и возродился в виде «социалистического лагеря» стран «народной демократии» после 1945 года.