Томительно и радостно пахли вечерние деревья.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Эта история длинная, как Син-Бин-У возненавидел японцев. У Син-Бин-У была жена из фамилии Е, крепкая манза21, в манзе крашеный теплый кан22 и за манзой желтые поля гаоляна и чумизы23.
А в один день, когда гуси улетели на юг, все исчезло.
Только щека оказалась проколота штыком.
Син-Бин-У читал Ши-цзинь24, плел цыновки в город, но бросил Ши-цзинь в колодец, забыл цыновки и ушел с русскими по дороге Хуан-ци-цзе25.
Син-Бин-У отдыхал на песке, у моря. Снизу тепло, сверху тепло, словно сквозь тело прожигает и калит песок солнце.
Ноги плещутся в море и когда теплая, как парное молоко, волна лезет под рубаху и штаны, Син-Бин-У задирает ноги и ругается.
– Цхау-неа!.
Син-Бин-У не слушал, что говорит густоусый и высоконосый русский. Син-Бин-У убил трех японцев и пока китайцу ничего не надо, он доволен.
От солнца, от влажного ветра бороды мужиков желтовато-зеленые, спутанные, как болотная тина, и пахнут мужики скотом и травами.
21 Хижина.
22 Деревянные нары, заменяющие кровать.
23 Гаолян – род китайского проса, употребляемого в пищу. Чумиза – фасоль.
24 Книга стихов, чтение которой указывает на хорошую грамотность.
25 Дорога Красного Знамени, восстаний.
У телег пулеметы со щитами, похожими на зеленые тарелки; пулеметные ленты, винтовки.
На телеге с низким передком, прикрытый рваным брезентом, метался раненый. Авдотья Сещенкова поила его из деревянной чашки и уговаривала:
– А ты не стони, пройдет!
Потная толпа плотно набилась между телег. И телеги, казалось, тоже вспотели, стиснутые бушующим человечьим мясом. Выросшие из бород мутно-красными полосками губы блестели на солнце слюной.
– О-о-о-у-у-у!.
Вершинин с болью во всем теле, точно его подкидывал на штыки этот бессловный рев, оглушая себя нутряным криком, орал:
– Не давай землю японсу-у!.. Все отымем! Не давай!..
И никак не мог закрыть глотку. Все ему казалось мало.
Иные слова не приходили:
– Не да-ва-й!..
Толпа тянула за ним:
– А-а-а!.
И вот, на мгновенье, стихла. Вздохнула.
Ветер отнес кислый запах пота.
Партизаны митинговали.
Лицо Васьки Окорока рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе и потрескавшиеся от жары губы шептали:
– На-ароду-то… Народу-то, милены товарищи!..
Высокий, мясистый, похожий на вздыбленную лошадь, Никита Вершинин орал с пня:
– Главна: не давай-й!. Придет суда скора армия… советска, а ты не давай… старик!.
Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись все на одно слово:
– Не-е-да-а-авай!!.
И казалось, вот-вот обрушится слово, переломится и появится что-то непонятное, злобное, как тайфун.
В это время корявый мужичонко в шелковой малиновой рубахе, прижимая руки к животу, пронзительным голоском подтвердил:
– А верю, ведь, верна!..
– Потому за нас Питер… ници… пал!. и все чужие земли! Бояться нечего… Японец – что, японец – легок…
Кисея!.
– Верна, парень, верна! – визжал мужичонко.
Густая потная тысячная толпа топтала его визг:
– Верна-а…
– Не да-а-ай!.
– На-а!.
– О-о-о-у-у-у!!.
– О-о!!!
II
После митинга Никита Вершинин выпил ковш самогонки и пошел к морю. Он сел на камень подле китайца, сказал:
– Подбери ноги, штаны измочишь. Пошто на митингу не шел, Сенька?
– Нисиво, – проговорил китаец, – мне ни нада… Мне так зынаю – зынаю псе… шанго.
– Ноги-то подбери!
– Нисиво. Солнышко тепылу еси. Нисиво – а!.
Вершинин насупился и строго, глядя куда-то подле китайца, с расстановкой сказал:
– Беспорядку много. Народу сколь тратится, а все в туман… У меня, Сенька, душа пищит, как котенка на морозе бросили… да-а… Мост вот взорвем, строить придется.
Вершинин подобрал живот, так что ребра натянулись под рубахой, как ивняк под засохшим илом и, наклонившись к китайцу, с потемневшим лицом выпытывающе спросил:
– А ты… как думашь. А?.. Пошто эта, а?..
Син-Бин-У, торопливо натягивая петли на деревянные пуговицы кофты, оробело отполз.
– Ни зынаю, Кита. Гори-гори!.. Ни зынаю!..
Вершинин, склонившись над отползающим китайцем, глубоко оседая в песке тяжелыми сапогами, как у идола, тоскливо и не надеясь на ответ, спрашивал:
– Зря, что ль, молчишь-то?.. Ну?..
Китайцу показалось, что вставать никак нельзя, он залепетал:
– Нисиво!. нисиво ни зынаю!.
Вершинин почувствовал ослабление тела, сел на камень.
– Ну вас к чорту!. Никто не знат, не понимат… Разбудили, побежали, а дале что?.
И осев плотно на камне, как леший, устало сказал подходившему Окороку:
– Не то народ умом оскудел, не то я…
– Чего? – спросил тот.
– На смерть лезет народ.
– Куда?
– Броневик-то брать. Миру побьют много. И то в смерть, как снег в полынью, несет людей.
Окорок, свистнув, оттопырил нижнюю губу.
– Жалко тебе?
Подошел Знобов; под мышкой у него была прижата шапка с бумагами.
– Подписать приказы!
Вершинин густо начертал на бумаге букву В, а подле нее длинную жирную черту.
– Ране то пыхтел-потел, еле-еле фамилию напишешь, спасибо, догать взяла, поставил одну букву с палкой и ладно… знают.
Окорок повторил:
– Жалко тебе?
– Чего? – спросил Знобов.
– Люди мрут.
Знобов сунул бумажки в папку и сказал:
– Пустяковину все мелешь. Чего народу жалеть? Новой вырастет.
Вершинин сипло ответил: