Хомяков ратовал за духовное обновление интеллигенции, за живое соединение ее умственных сил с «стародавнею, и все-таки нам современною русскою жизнию». Это привело бы нашу интеллигенцию из состояния «безнародной отвлеченности» к полному родству с жизнью народа, к национальным началам, совершенно отличающимся от начал западного мира «с его латино-протестантскою односторонностью, с его историческим раздвоением». Поскольку же начала западного развития, неорганичные русской почве, были все-таки восприняты частью нашей интеллигенции, то превратные следствия «односторонности» и «раздвоения» лишь усугубились. Болезненное состояние сознания стало приниматься носителями его за разумную норму с достоинствами в ней «диалектики противоречия», а здоровое, целостное, нерасстроенное состояние – за недоразвитость, за затянувшуюся стадию духовного младенчества, за наивность, неискушенность, а то и за варварство, дикость или за некоторого рода отупение. Но и ссылки на «диалектику» только уводили от проникновения в истоки несчастной разорванности сознания и не давали ни исцеления от этого несчастья, ни внутреннего примирения с таким состоянием души.
Что и говорить,
Чутко прислушиваясь к душевному настрою человека исключительно западной ориентации, разочаровавшегося при виде печальных последствий принятого направления в образовании и просвещении, Герцен в «Былом и думах» указал на последний предел этому чувству щемящей тоски и безысходности: «Довольно мучились мы в этом тяжелом, смутном нравственном состоянии, не понятые народом, побитые правительством – пора отдохнуть, пора свести мир в свою душу, прислониться к чему-нибудь… это почти что значило “пора умереть”, и Чаадаев думал найти обещанный всем страждущим и обремененным покой в католической церкви»[504]
. Ищущие взоры естественно обращались к религии. В ней чаялось обрести новую интеграцию духа. Религия опознавалась тогда именно как возврат к цельности, как собирание души, как высвобождение из тягостного состояния внутренней разорванности и распада.Славянофилы, проходя искус европеизма, уверенно преодолевали его соблазны, тогда как обольщенность Западом составила, как известно, суть западников. Кто поддался соблазну и отрекся от изначальной правды, тому
«Пафос возвращения» в славянофильстве все же заложен, но обращен он к интеллигенции, обращен укором, упреком в ее отрыве от народа, от национальной почвы, от святынь старины и надеждой на возвращение неведомо как отпавшего и обособившегося от народа слоя, это призыв возвратиться к народной жизни, к ее нравственно-религиозным основам, к народным идеалам, к русской идее. Возвращение, как это ни парадоксально, и было бы шагом вперед.
Хомяков неспроста говорит о нашей, по собственной вине несчастной интеллигенции – «мы».