Читаем А. С. Хомяков – мыслитель, поэт, публицист. Т. 1 полностью

Славянофилы стремились не столько уличить оппонентов в неправоте и осудить, сколько склонить к поиску истины, к правде. В самом деле, посмотрите, чем восхищается Хомяков в своем сподвижнике, деятеле русского просвещения Дмитрии Александровиче Валуеве и что признает в нем своею ценностью: «В спорах любил он не опровергать заблуждение, а открывать глубину истины… в наставленьях не нападал на пороки, но старался развить добрые качества души, с полною уверенностию, что они [пороки] должны заглохнуть перед преобладанием добра»[505]. Неужели отказать Валуеву в «нечувствии зла» на том основании, что он не тратил и не распылял силы на противостояние и споры, но сосредоточивал и направлял их на созидание, не выказывая признаков той тяжелой борьбы с европеизмом, которая захватывала славянофильскую среду и, по словам Хомякова, отзывалась «в каждом из нас», грозя раздвоением, разладом в душе!

Надо признать, что уже в раннем славянофильстве внутренняя целостность все-таки проходила через искус дуализма. Ее требовалось блюсти и непрестанно воссоздавать в неуклонном подвиге и восхождении, здесь заключен динамический процесс, всегда подверженный угрозе срыва и распада, он держится не одной силой исторической или бытовой инерции. Это – творческий процесс, всегда требующий ответственного напряжения, нравственного усилия. Творчество есть нечто большее, чем борьба со злом (которая не всегда равнозначна положительному утверждению добра). И вот, пафос созидания, творения добра критики славянофильства почему-то пытаются приравнять к «нечувствию зла». С таким же успехом (т. е. неуспехом) чувство правды, красоты можно было бы приравнивать к нечувствию лжи, безобразия.

Трудно себе представить, чтобы Хомяков не был чуток к трагическим сторонам современной ему жизни. Но он не придавал им значения универсальной и непреложной человеческой ситуации, не полагал, что творческое восхождение к более высокому состоянию возможно не иначе как через отпадение от первоначальной целостности, через трагический разрыв с нею, как если бы вовсе не было прямого пути восхождения к ней. Можно ли сказать, что достижение добра возможно только при посылке зла? Действовать ли нам по потворствующей (и даже склоняющей к) греху поговорке: «Не согрешишь – не покаешься»?

Почему не принять путь совершенствования без околичностей, без излишнего опосредствования, без отпадения к злу? Разрыв с целостностью (делающий саму ее лишь стороной двойственности) слишком часто становится фактом, и с ним приходится считаться, но в этом дурном факте нет нравственной необходимости и нет надобности преклоняться перед ним. Хотя раздор и зло в нашей жизни есть факт, но цель, достойная человека, – единство в добре. Мы не можем считать, что разрыв морально

должен иметь место. Это было бы оправданием зла, т. е. было бы безнравственностью.

В своих предпосылках акт этического творчества не связан необходимым образом с трагическим разрывом

. Так ли обстоит дело в следствиях?

Неославянофильское вызволение творческого акта из сокрытости (объективирование) и развертывание его в процесс составляет очень важный момент в историческом развитии славянофильства. Здесь обнаруживается осознание трагизма реализации творческого деяния, осознание трагедии творчества, как называет это явление Ф. А. Степун в одноименной своей работе, полагая, что исход всякого творчества – крушение. Булгаков говорит о трагическом итоге всякой философской системы и посвящает этому вопросу трактат «Трагедия философии». Бердяев также видит трагичность именно в творческой объективации: объективация связана с раздвоением, проистекающим из природы творчества. Раздвоение (как и у Степуна, и у Булгакова) подлежит преодолению опять-таки творческим актом.

Трагичность связана с двоякого рода чувствованием: либо со стремлением погрузиться в антиномии, пребывать в них и принимать это за норму, либо со стремлением преодолеть антиномичность и воссоздать целостность души. Русское православие выражает этот двоякий характер апокалиптического свидетельства о трагедии человеческого мира и человеческой души, мрачный и светлый. При всей серьезности принятия трагедии человеческой жизни Булгаков признает также возможность определить Православие с этической стороны как душевное здоровье и равновесие, находя в нем место для оптимистического, жизнерадостного отношения к жизни уже в пределах земного существования. Православное сознание возносит трагическое мирочувствование на более высокую ступень, оставляя место надежде. «Если зеленеющее древо христианства кажется ныне увядшим, – пишет Булгаков, привлекая евангельские образы, – то не означает ли это того, что Садовником срезаны все старые побеги в винограднике Своем, чтобы тем сильнее произросли новые?»[506] Вопрос заключает антиномию и надежду на положительное разрешение.

Перейти на страницу:

Похожие книги