его стала похоронная, как будто он шел за своим соб
ственным гробом. Нельзя было без боли смотреть на эту
страшную неторопливую походку, такую величавую и
такую печальную.
Его творческие силы иссякли. Великий поэт, вопло
щавший чаяния и страсти эпохи, он превратился в рядо
вого поденщика: то составлял вместе с нами каталоги
для издательства Гржебина, то с головой уходил в редак
тирование переводов из Гейне, то по заказу редакционной
коллегии деятелей художественного слова писал рецензии
о мельчайших поэтах, которых не увидишь ни в какой
246
микроскоп, и таких рецензий было много, и работал он
над ними усидчиво, но творческий подъем, всегда одушев
лявший его, сменился глубочайшей депрессией.
Особенно томило его то, что он не может найти в себе
силы закончить работу над своей поэмой «Возмездие»;
вторая глава так и осталась неоконченной, а четвертая
даже не была начата 27.
И это не потому, что у него не было времени, и не
потому, что условия его жизни стали чересчур тяжелы,
а по другой, более грозной причине. Конечно, его жизнь
была тяжела: у него даже не было отдельной комнаты
для занятий; часто из-за отсутствия света он по неделям
не прикасался к перу. И едва ли ему было полезно хо
дить почти ежедневно пешком такую страшную даль —
с самого конца Офицерской на Моховую, во «Всемирную
литературу». Но не это тяготило его. Этого он даже не
заметил бы, если бы не та жестокая тоска, которая ис
подволь подкралась к нему.
Я спрашивал у него, почему он не пишет стихов. Он
постоянно отвечал одно и то же:
— Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что
никаких звуков нет?
«Новых звуков давно не с л ы ш н о , — говорил он в
письме ко м н е . — Все они притушены для меня, как, ве
роятно, для всех нас... Было бы кощунственно и лживо
припоминать рассудком звуки в беззвучном простран
стве».
Прежде пространство звучало для него так или иначе,
и у него была привычка говорить о предметах: «Это му
зыкальный предмет», или: «Это немузыкальный предмет».
О юбилее Горького он написал мне в «Чукоккалу», что
этот день был «не пустой, а музыкальный» 28.
Он всегда не только ушами, но всей кожей, всем су
ществом ощущал окружавшую его «музыку мира». В пре
дисловии к поэме «Возмездие» он пишет, что в каждую
эпоху его жизни все проявления этой эпохи имели для
него один музыкальный смысл, создавали единый музы
кальный напор. Вслушиваться в эту музыку он умел, как
никто. Поистине, у него был сейсмографический слух:
задолго до войны и революции он уже слышал их му
зыку.
Эта-то музыка и прекратилась теперь, хотя перед тем,
как затихнуть, он был весь переполнен м у з ы к о й , — один
из тех баловней музыки, для которых творить — значит
247
вслушиваться, которые не знают ни натуги, ни напряже
ния в творчестве.
Написать в один день два, три, четыре, пять стихо
творений подряд было для него делом обычным. За десять
лет до того января, когда он написал свои «Двена
дцать», выдался другой такой январь, когда в пять дней
он создал
свою «Снежную маску»: 3 января 1907 года он написал
шесть стихотворений, четвертого — пять, восьмого —
три, девятого — шесть, тринадцатого — шесть. В сущно
сти, не было отдельных стихотворений Блока, а было
одно, сплошное, неделимое стихотворение всей его жиз
ни; его жизнь и была стихотворением, которое лилось
непрерывно, изо дня в день, двадцать лет, с 1898-го по
1918-й.
Оттого так огромен и многознаменателен факт, что
это стихотворение вдруг прекратилось. Никогда не прекра
щалось, а теперь прекратилось. Человек, который мог
написать об одной только Прекрасной Даме, на одну
только тему 687 стихотворений подряд, 687 любовных
гимнов одной ж е н щ и н е , — невероятный молитвенник! —
вдруг замолчал совсем и в течение нескольких лет не мо
жет написать ни строки!
7
Мне часто приходилось читать, что лицо у Блока было
неподвижное. Многим оно казалось окаменелым, похо
жим на маску, но я, вглядываясь в него изо дня в день,
не мог не заметить, что, напротив, оно всегда было в
сильном, еле уловимом движении. Что-то вечно зыбилось
и дрожало возле рта, под глазами, как бы втягивало в
себя впечатления. Его спокойствие было кажущимся.
Тому, кто долго и любовно всматривался в его лицо,
становилось ясно, что это лицо человека чрезмерно впе
чатлительного, переживающего каждое впечатление, как
боль или радость. Бывало, скажешь какое-нибудь случай
ное слово и сейчас же забудешь, а он придет домой и
спустя час или два звонит по телефону.
— Я всю дорогу думал о том, что вы сказали сегодня.
И потому хочу вас с п р о с и т ь . . . — и т. д.
В присутствии людей, которых он не любил, он был
мучеником, потому что всем телом своим ощущал их
248
присутствие: оно причиняло ему физическую боль. По
крайней мере, так было тогда — в последние годы его
жизни. Стоило войти такому нелюбимому в комнату, и
на лицо Блока ложились смертные тени. Казалось, что от
каждого предмета, от каждого человека к нему идут не
видимые руки, которые царапают его.
Когда мы были в Москве и он должен был выступать
перед публикой со своими стихами, он вдруг заметил в