толпе одного неприятного слушателя, который стоял в
большой шапке-ушанке неподалеку от кафедры. Блок,
через силу прочитав два-три стихотворения, ушел из
залы и сказал мне, что больше не будет читать.
Я умолял его вернуться на эстраду, я говорил, что этот в
шапке — один, но глянул в лицо Блока и умолк. Все
лицо дрожало мелкой дрожью, глаза выцвели, морщины
углубились.
— И совсем он не о д и н , — говорил Б л о к . — Там все до
одного в таких же шапках!
Его все-таки уговорили выйти. Он вышел хмурый и
вместо своих стихов прочел, к великому смущению со
бравшихся, латинские стихи Полициана:
Кондитус хик эг
Нулль игнот
Именно эта гипертрофия чувствительности сделала
его великим поэтом.
Поехал он в Москву против воли. Как-то в разговоре
он сказал мне с печальной усмешкой, что стены его
дома отравлены ядом 30, и я подумал, что, может быть,
поездка в Москву отвлечет его от домашних печалей.
Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь,
что московские триумфы подействуют на него благотвор
но. В вагоне, когда мы ехали туда (вместе с Алянским),
он был весел, разговорчив, читал свои и чужие сти
хи, угощал куличом и только иногда вставал с места,
расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил:
(Он думал, что у него подагра.)
В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой,
но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это
угнетало его. «Какого черта я поехал?» — было постоян
ным рефреном всех его московских разговоров. Когда из
Дома печати, где ему сказали, что он уже умер, он на-
249
правился в Итальянское общество, в Мерзляковский пе
реулок, часть публики пошла вслед за ним. Была Пасха,
был май, погода была южная, пахло черемухой. Блок шел
в стороне от всех, вспоминая свои «Итальянские стихо
творения», которые ему предстояло читать. Никто не ре
шался подойти к нему, чтобы не помешать ему думать.
В этом было много волнующего: по озаренным луной
переулкам молча идет одинокий печальный поэт, а за
ним, на большом расстоянии, с цветами в руках, благо
говейные
последние проводы. В Итальянском обществе Блока
встретили с необычайным радушием, и он читал свои сти
хи упоительно, как еще ни разу не читал их в Москве:
медленно, певучим, густым, страдальческим голосом. На
следующий день произошло одно печальное событие, ко
торое и показало мне, что болезнь его тяжела и опасна.
Он читал свои стихи в Союзе писателей, потом мы по
шли в ту тесную квартиру, где он жил (к проф. П. С. Ко-
тану), сели нить чай, а он ушел в свою комнату и, вер
нувшись через минуту, сказал:
— Как странно! До чего все у меня перепуталось.
Я совсем забыл, что мы были в Союзе писателей, и вот
сейчас хотел сесть писать туда письмо, извиниться, что
не могу прийти.
Это испугало меня: в Союзе писателей он был не
вчера, не третьего дня, а сегодня, десять минут н а з а д , —
как же мог он забыть об этом — он, такой внимательный
и памятливый! А на следующий день произошло нечто,
еще больше испугавшее меня. Мы сидели вечером за
чайным столом и беседовали. Я что-то говорил, не глядя
на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не крик
нул: передо мною сидел не Блок, а какой-то другой чело
век, совсем другой, даже отдаленно непохожий на Блока.
Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто
паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали
другие. И главное: он был явно отрезан от всех, слеп и
глух ко всему человеческому.
— Вы ли это, Александр Александрович? — крикнул
я, но он даже не посмотрел на меня.
Я и теперь, как ни напрягаюсь, не могу представить
себе, что это был тот самый человек, которого я знал две
надцать лет. Я взял шляпу и тихо вышел. Это было мое
последнее свидание с ним.
250
Из Москвы он воротился в Петербург — умирать.
Умирал он долго и мучительно.
Я написал ему несколько сочувственных слов. Он
отозвался в тот же день:
«На Ваше необыкновенно милое и доброе письмо
я хотел ответить как следует. Но сейчас у меня ни души,
ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не
прекращается и все всегда болит... Итак, «здравствуем и
посейчас» сказать уже нельзя... В Вас еще много сил, но
есть и в голосе, и в манере, и в отношении к внешнему
миру, и даже в последнем письме — надорванная струна.
«Объективно» говоря, может быть, еще поправимся.
Ваш
Летом я был вынужден уехать в деревню и там полу
чил письмо, причинившее мне тоскливую боль. Писала
одна знакомая Блока, близкий его семье человек:
«Болезнь развивалась как-то скачками, бывали перио
ды улучшения, в начале июля стало казаться, что он
поправляется. Он не мог уловить и продумать ни одной
мысли, а сердце причиняло все время ужасные страда
ния, он все время задыхался. Числа с двадцать пятого
наступило резкое ухудшение, думали его увезти за город,.
но доктор сказал, что он слишком слаб и переезда не вы
держит. К началу августа он уже почти все время был
в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, ко
торого во всю жизнь не забуду. Ему впрыскивали мор
фий, но это мало помогало... Перед отъездом я по теле