“Литература — голос одного человека”, — утверждает Гао, отказывая писателю в праве говорить от лица народа, партии или культуры. Защищая эту отнюдь не тривиальную для писателя-диссидента позицию, Гао вспоминает великих предшественников — от впавшего в опалу китайского поэта Цюй Юаня, жившего в IV веке до нашей эры, до Данте, Джойса, Томаса Манна и Солженицына. “Их судьба, — говорит он, — неизбежная расплата за попытку сохранить свой голос”.
Вряд ли это верно по отношению к тому же Солженицыну, биография которого естественным образом сближает его с китайским писателем. И подвиг, и гений Солженицына как раз в том, что он уступил свой голос тогда еще немой стране. Величие “Архипелага ГУЛАГ” — в эпичности, растворяющей авторскую личность в хоре мучеников. По Солженицыну писатель — свидетель событий, для Гао — участник их. Первый — эпик, второй — лирик. Там, где Солженицын орудует документом и хроникой, Гао пользуется поэтическим переживанием и художественными аллюзиями. Поэтому, как бы ужасны ни были эпизоды, описывающие кошмары Культурной революции, книгу Гао нельзя свести к свидетельству очередного преступления очередного тоталитарного режима. Это отнюдь не политический роман. Скорее уж развернутое на пятьсот страниц пейзажное стихотворение, произведение, написанное в жанре, который, как сказано в меморандуме Нобелевского комитета, можно сравнить лишь с самим собой.
Для западного читателя сложности начинаются уже с названия книги, которое я до сих пор избегал употреблять. Дело в том, что по-китайски Гао назвал книгу “Линьшань”, составив титул из двух иероглифов. “Шань” — это гора, зато “линь” — чуть ли не все что угодно. Вот как по моей просьбе перевела это название востоковед Людмила Ермакова, живущая сейчас в Японии:
“Я бы перевела буквально и однозначно: “Гора духов”. Первый иероглиф “линь” значит “дух”, “душа умершего”, часто — “души предков”. Отсюда небуквальный перевод — “Священная гора”, то есть там, где обитают духи предков. Остальное зависит от религии автора. В даосизме этот бином означает вершину Куньлунь, даосскую гору бессмертных, для буддиста речь будет идти о пике Коршуна, на котором проповедовал Шакья-Муни — исторический Будда”.
Весь этот пучок значений вошел в книгу, где одно не исключает, а просвечивает сквозь другое. Этот урок полисемии, столь свойственной китайскому языку лексической многозначности, поможет разобраться с композицией всей книги.
В сущности, она представляет собой путевой дневник автора. Путешествуя по отдаленным районам Китая, он ведет этнографические расследования, записывает народные песни, слушает полумифические истории старожилов, совершает восхождения на труднодоступные пики, встречается с обаятельными друзьями, пылкими девушками и подозрительными чиновниками. Все это есть в книге, но еще больше в ней другого — странных притч, смутных воспоминаний, горьких рассуждений и загадочных диалогов. Соединившись в одно текстуальное полотно, эти разнородные повествовательные пласты создают эффект призрачной, зыбкой, сновидческой реальности. Мы перестаем понимать, что происходило наяву, а что в мечтах или снах автора. Распахав границу между реальным и вымышленным, Гао засеял ее литературой, которая, как название его романа, столь многозначна, что ускользает от толкования.
Жанровая экстремальность книги мешает назвать ее романом — как в западном, так и в китайском понимании этого термина. Тем не менее “Гора духов” твердо укоренена в древних традициях восточного искусства, которые, однако, следует искать не столько в художественной прозе, сколько в живописи и поэзии.
В классическом Китае серьезный художник не должен был писать с натуры — это считалось пошлостью. Однако и вымысел был не в цене. Даже такие знаменитые китайские романы, как “Речные заводи” или “Сон в красном тереме”, знатоки относили не к изящной словесности — “вэнь”, а к низкому жанру “сяшо” (мы бы назвали его “беллетристикой”). Ученые читатели, образованные любители искусств, так называемые “литерати”, презирали книги, посвященные поверхностному следованию за чередой событий. Считалось, что такая литература задевает лишь самый внешний, наименее значительный слой реальности, тогда как подлинное искусство призвано углубляться в жизнь, идти к истокам мира и корням вещей. Этот трудный путь доступен только тому художнику, кто готов и способен погрузиться в себя до предела. Об этом писал еще младший современник Конфуция философ Мэн-цзы: “Кто познал свое сердце, тот исчерпал свою природу — и Небо”.
Но об этом же говорит в своей нобелевской лекции и Гао: “Писатель — это всего лишь человек, предельно пристально вглядывающийся в себя”.