Читаем Александр Генис в Журнальном зале 1993-2010 полностью

Ее маму я немного помню. На ней было платье с блеклыми цветами, и называть ее следовало тоже “бабушка”, чтобы не подчеркивать возраст. Она родилась в деревне Михайловка, никогда не служила, семью держала в страхе. Обе дочери, сами уже старухи, проводили с ней каждое лето. У нас она не открывала рта — ее озадачивало меню. В их южном краю всегда ели борщ. Его варили из всего, что попадется под руку, — мяса, грибов, утки. Борщ никогда не кончался. Он плавно перетекал из одного в другой, даже кастрюля не мылась.

Пока я пишу эти строчки, вокруг скамейки бегает бурундук. День теплый, но осень уже поздняя, и он носится, не обращая на меня внимания. Я для него слишком неповоротлив — и как угроза, и как конкурент. Бурундук живет в другом режиме, опережая меня не только в беге, но и в неподвижности. Это выяснилось, когда весной мы грелись с ним на солнце. Но сейчас дело идет к зиме, и он вкалывает, как персонаж ненаписанной басни. Возле норы желуди кончились, и ему приходится описывать все более широкие круги. Возвращаясь, он часто встает во весь рост, чтобы узнать окрестности. Поскольку я стал одной из них, мне неловко уйти, лишив его приметы.

Борщ бродит и по моим жилам. Когда я был еще без зубов, бабушка научила меня сосать смоченную в борще салфетку. Так она воевала с сомнительной наследственностью. В Луганске бабушка рассказывала, что у нас борщ едят не всегда. Однажды она даже сварила своим бульон, но никто не смог его есть. Борщ — огород в тарелке, а тут голая курица плавает — как утопленница. Эта палаческая простота внушила им такое отвращение, что бульон вылили в выгребную яму. А ведь родня моя отличалась крестьянской скупостью. Все покупное бабушка ценила больше себя. Всякая механическая вещь казалась ей бесценной. Например — будильник, одна из ее немногих самостоятельных покупок. Он ей был совсем не нужен. Она никогда никуда не торопилась. В школу бабушка ходила меньше года — от задач она плакала. Когда-то бабушка работала на фабрике, но и там не научилась приходить по гудку. И все же бесполезный будильник любила, как кошку. Когда дома дело доходило до битья посуды, бабушка уносила его в свою каморку, чтобы вместе переждать бурю.

Ну все, бурундук утихомирился в норе — до апреля у него мертвый час. Мне тоже пора — отсчитывать круто уходящие вниз ступеньки. Девять — нога на крепкой доске. Восемь. Все еще широко, но носок зависает. Семь, шесть. Стертая покатость. Пять — уже боком. Четыре, три, два. Чтобы выдержать паузу, надо вжаться в черную сырость стены. Два, вздох, один. Приехали.

На этот раз лес почти зеленый. Стволы угадываются под аккуратными загогулинами листвы. Хвойные вдалеке — палки с небрежными щетками. Но тропа очень реалистическая. Юлит, не показывая, куда ведет, и корни цепляются, как настоящие. Идти надо долго, и это трудно — как стоять зажмурившись. Ведь нужно держать в голове весь пейзаж, даже тот, что сзади. От усталости торопишь события, вытягивая шею шагов на десять. Впереди открывается пруд. Черный, с кувшинками — лесной Стикс. Смахивает на Васнецова, но я делаю вид, что не узнаю. У берега сучок плывет против ветра. Значит, черепаха — Харон. Прыгнул на панцирь, сжался, как воробей, — и уже на другом берегу. Там ствол развален вроде шатра. Внутри темно, из мрака появляется сундук. Не оригинально, тем более что я его узнал. Тут не видно, но он громадный, темно-зеленый. Сколочен из чего-то военного. Стоял у нас на антресолях. В нем лежали ненужные — как странно — игрушки. Сундук растаял, осталась книжка-лилипут, сшитая из промокательной бумаги. Перьечистка!

Она чистит копеечные перья для деревянных ручек. Их макают в чернильницы-невыливайки. Но это одно название, на самом деле всегда выливаются, поэтому их носят в отдельных мешочках — завтрак для чернильных эльфов, скорее — троллей, мерзкие твари. Расщепом перья захватывают набухшие бумажные волокна. Вот их-то и обтирают страницей-промокашкой. Физиология письма. Туалетная бумага тетради. Сомнительный дар. На что он мне? А я ей? Может, она считает себя книгой и ждет, когда ее прочтут? Но там одни отходы производства — чернильная слизь, оставшаяся от написанных слов. Но тогда это чудо — претворение духа в тело, пусть и грязное. Клякса как икона — свидетель преображения. К тому же книга эта — в одном экземпляре — уникальные экскременты пера. Мысли как авторский помет? От них надо избавляться. Стыдно, но необходимо.

И все же зачем я ей? Сидит ждет. Нахохлилась, листочками дрожит, лиловый ежик. От чего ей хорошо? От работы — когда перья вытирают об нее ноги. Шершавая мазохистка. Для нормальной книги в ней многовато тактильности. Записная книжка памяти? В ней непонятная скоропись прожитого, дневник убитого стенографиста. Это я, что ли, убитый? Тактильность что-то должна означать. Противная, мурашки от нее, как от мела по доске (плохого, окаменевшего, а не жирного болгарского, который наши профессорши приносили с собой в сумке). Ага, вот и резюме — вспоминай, что колется. Культуристы говорят, что растут только разорванные мышцы.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология
Время, вперед!
Время, вперед!

Слова Маяковского «Время, вперед!» лучше любых политических лозунгов характеризуют атмосферу, в которой возникала советская культурная политика. Настоящее издание стремится заявить особую предметную и методологическую перспективу изучения советской культурной истории. Советское общество рассматривается как пространство радикального проектирования и экспериментирования в области культурной политики, которая была отнюдь не однородна, часто разнонаправленна, а иногда – хаотична и противоречива. Это уникальный исторический пример государственной управленческой интервенции в область культуры.Авторы попытались оценить социальную жизнеспособность институтов, сформировавшихся в нашем обществе как благодаря, так и вопреки советской культурной политике, равно как и последствия слома и упадка некоторых из них.Книга адресована широкому кругу читателей – культурологам, социологам, политологам, историкам и всем интересующимся советской историей и советской культурой.

Валентин Петрович Катаев , Коллектив авторов

Культурология / Советская классическая проза