– Пожалуй, пришло время сказать. Я освобождаю тебя от всех твоих обязанностей. Ты больше не мой подчинённый. Дальше тебе придётся поступать так, как ты сам считаешь нужным.
В первое мгновение Хайнц не понял. А потом растерянно уставился на командира. Штернберг стоял на крыльце усадьбы с большим чемоданом под ногами, с кобурой на поясе и автоматом через плечо, тем самым автоматом, что он принёс откуда-то вчера, когда привёл с собой девушку, и смотрел на полузаброшенную грунтовую дорогу, на серый служебный «Мерседес», дожидавшийся его вот уже около часа, на остатки запущенного парка: несколько старых деревьев, молодая поросль, а под ней – такой густой ковёр распустившихся крокусов, что от обилия шелковисто-сиреневого, напоенного солнцем, удивительного цвета чуть пощипывало в глазах. Никогда и нигде прежде Хайнц не видел такого моря этих незатейливых весенних цветов. Старый сад и лесные опушки окрест словно заволокло стелющейся по земле сиреневой дымкой. Раскрытые навстречу солнцу крокусы доверчиво и радостно-наивно смотрели по обочинам дороги – прямо в глаза. Это была такая отчаянная, такая острая красота, так некстати она оттеняла тёмную пустоту в душе, что Хайнц предпочёл бы вовсе не видеть её сейчас, потому что от неё было нестерпимо больно.
– Разрешите спросить… почему?
– Я не считаю себя вправе требовать от тебя дальнейшей помощи, – ответил Штернберг. – Дальше начинаются мои личные дела. Они не имеют никакого отношения к государственной службе.
– И что мне теперь делать? – пробормотал Хайнц.
– То, что тебе велит твой долг. Или твоя совесть. Можешь присоединиться к какому-нибудь подразделению, если считаешь нужным… но этого я очень не советую. Можешь отправиться в Вайшенфельд со своими солдатами и там дожидаться… – Штернберг облизнул губы. – Дожидаться конца всего этого. Но вам придётся возвращаться пешком. Связи с Вайшенфельдом у меня нет. И свободного транспорта тоже нет. Я черкну пару строк на случай, если вы напоретесь на жандармов. К сожалению, это единственное, что я могу сделать. Домой вернуться пока не пытайся. Если поймают, обвинят в дезертирстве. Хотя полевая жандармерия сейчас, наверное, уже драпает впереди самих дезертиров.
Хайнц вздёрнул подбородок от возмущения:
– Я не трус. К тому же мой дом, наверное, уже американцы заняли.
– Где он находится?
– Под Кобленцом.
– Да. Тот район уже захвачен союзниками.
– Пробираться через линию фронта, как какой-то паршивый трус, вот ещё… А воевать… – Хайнцу на миг стало страшно от искренности слов, что рвались с его губ. – Командир, мне не за что воевать. Я больше ни во что не верю. Совсем.
Штернберг лишь молча покачал головой, по-прежнему не глядя на него.
– А что… а вы что теперь будете делать?
Хайнц терпеливо ждал ответа. Штернберг как-то нахохлился, приподняв плечи, держа руки в карманах распахнутой шинели, и ветер ерошил его светлые волосы, приподнимая прядь за прядью. Солнечный свет остро обрисовал профиль, подчёркивая непроницаемость лица с поджатыми губами.
– Мне надо спасти семью и уничтожить «Колокол». Само устройство, «криптограмму жизни» и всю документацию по ним.
Произнесено это было таким невыразительным тоном, что до Хайнца поначалу опять-таки не сразу дошёл весь смысл сказанного. Лихорадочная суета мыслей, недоумение, протест – Хайнц знал, что командир прекрасно слышит всё, что творится сейчас у него на душе. «Почему вы спешите избавиться от меня именно тогда, когда я смогу помочь вам?» – подумалось Хайнцу.
– Я вовсе не хочу от тебя избавиться, – тут же сказал Штернберг. – Дело в том, что ты – правда – ничем мне сейчас не поможешь. Лишь помешаешь, если погибнешь по моей вине. Я и так… – Тут Штернберг наконец обернулся к нему, и Хайнц понял, что командиру неловко: не было у Штернберга привычки произносить слова, подобные тем, что прозвучали в следующий миг. – Я и так благодарен тебе несравнимо больше, чем могу выразить. Ты спас меня… от меня самого. И не раз. Быть может, я не всегда поступал по отношению к тебе так, как ты того заслуживаешь, прости. И ещё… боюсь, именно я повинен в том, что ты больше ни во что не веришь.
– Нет, это не так, и… я хочу остаться с вами.
Штернберг, будто не слыша его, вновь смотрел вдаль. От стволов деревьев на крокусовые поляны ложились нежно очерченные тени, между ними глянцевитые цветы сверкали на солнце – будто мелкая рябь на тихой лесной реке.
– Как всё-таки красиво, – прошептал Хайнц. Ему не хотелось думать о том, что совсем скоро по этим сказочным лужайкам поедут танки.
– Да. Будто последний раз в жизни, – тихо прибавил Штернберг.
Хайнц нахмурился, уставясь себе под ноги. Он боялся признаться себе, что чувствует то же самое. Будто в последний раз. Даже солнечный свет казался каким-то избыточно белым, ненормально ярким, будто нарочно, чтобы сподручнее было запечатлеть последний кадр на длинной плёнке памяти. В самом воздухе, пустоватом, будто бы разреженном, была разлита щемящая покорность.