Ароматы и запахи, очевидно, проникают очень глубоко в прошлое, касаясь давних временны́х периодов. Поэтому они образуют каркас для самых ранних воспоминаний. Один-единственный запах воссоздает казавшуюся потерянной вселенную детства: «<…> как в той игре, которой забавляют себя японцы, окуная в фарфоровый сосуд с водой комочки бумаги, поначалу бесформенные, которые, едва намокнув, расправляются, обретают очертания, окрашиваются, становятся разными, превращаются в цветы, в домики, в объемных узнаваемых человечков, – так теперь все цветы из нашего сада и из парка г-на Сванна, и белые кувшинки на Вивонне, и добрые люди в деревне, и их скромные жилища, и церковь, и весь Комбре с его окрестностями – все это обрело форму и плотность, и все – город и сады – вышло из моей чашки с чаем»49
. «Почти неощутимая капелька» чая столь обширна, что в ней умещается «огромная конструкция воспоминания»[46]. Вкус (le goût) и запах (l’odeur) переживают смерть людей и разрушение вещей. Они – острова длительности в огромном потоке времени: «Но когда после смерти людей, разрушения вещей ничего не остается из минувшего, – тогда одни только запах и вкус, более хрупкие, но и более живучие, менее вещественные, более стойкие, более верные, еще долго, как души, живут в развалинах всего остального и напоминают о себе, ждут, надеются <…>»50.В «Понимании медиа» Маклюэн указывает на интересный эксперимент, который, кажется, предоставляет физиологическую основу для опыта мадленок у Пруста. Стимуляция мозговой ткани во время операций на мозге пробуждает много воспоминаний. При этом они оказываются пропитаны особыми ароматами и запахами, которые объединяют их и образуют каркас для ранних воспоминаний51
. Запах будто овеян историей. Он полон историй, нарративных образов. Обоняние, как отмечает Маклюэн, «иконично» (iconic). Его также можно было бы назвать эпически-нарративным чувством. Оно связует, сплетает, конденсирует темпоральные события в картину, в нарративный образ. Овеянный образами и историей запах вновь стабилизирует Я (Ich), находящееся под угрозой диссоциации, помещая его в рамки идентичности, автопортрета. Временна́я протяженность дает прийти к самому себе. Счастье приносит этоЗапах медлителен. Поэтому как медиум он не соответствует эпохе скоростей. Запахи не могут так быстро следовать друг за другом, как оптические образы. В противовес им они так же плохо поддаются и ускорению. В обществе, в котором господствуют запахи, по-видимому, в равной мере не развилась бы и склонность к изменениям и ускорению. Оно питалось бы воспоминаниями и памятью, медлительным и продолжительным. Эпоха скоростей – это, наоборот, «кинематографическое» время, в значительной мере
Нарративная практика времени Пруста противодействует темпоральной диссоциации, укладывая события в рамки, связывая их в единое целое или сочленяя их в эпохи. Они пере-собираются (re-assoziiert). Сеть отношений между событиями позволяет освободить жизнь от чистой контингентности. Она придает ей значимость. Пруст, очевидно, убежден, что на глубинном уровне жизнь представляет собой плотно сотканную сеть взаимосвязанных происшествий, «что она же и беспрестанно создает [нити] <…> между обстоятельствами, <…> так, что между любой крошечной точкой моего прошлого и всеми остальными в плотной сети воспоминаний остается лишь выбрать нужное сплетение»54
. Отсутствию связей в моментальном настоящем, на которое грозит распасться время, Пруст противопоставляет темпоральную ткань отношений и сходств. Нужно лишь поглубже вглядеться в бытие, чтобы понять, что все вещи связаны друг с другом, что даже мельчайшая вещь сообщается с мировым целым. Но у эпохи скоростей нет времени, чтобы углубить восприятие. Лишь в глубине бытия открывается пространство, где вещи льнут друг к другу и сообщаются друг с другом. Именно это дружелюбие бытия придает миру аромат.