Христя видел руки Назарыча, большие и сильные, знал: вот и кончились его дни на этой земле, не больно-то ласковые к нему дни, с маетой да тоскою но призрачному и сладостному, понимал, что не сумеет защитить себя, а все ж сделал усилие и поднялся с земляного пола. Назарыч подходил все ближе, ближе… Ах, если б не мучительная боль в ране, которая, кажется, снова открылась, если б не слабость во всем теле!.. По Назарыч вдруг остановился, приметил в глазах у Христи суровое что-то, гневное, не осмелился подступить к нему, слабому, беспомощному, и с лихорадочною поспешностью вытащил из кармана курмушки старый, с обожженною деревянною рукояткою наган и выстрелил. Раз, другой… Падая, Христя видел землю, большую и теплую, но так и не согревшую его, а еще видел ту, быть может, единственную в его жизни женщину, о которой помнил, смотрела на него и плакала, сделалось и вовсе горько, сказал с обидою:
— Почему я оставляю тебя одну на этой земле? Кто ответит мне, почему?..
Но нет, он ничего не сказал, подумал, что сказал, а через мгновение-другое уже и не помнил об этом, что-то случилось с ним, с его телом, большим и так скоро холодеющим, с памятью, которая вдруг натянулась, как струна, силясь о чем-то поведать ему, но, видать, не под силу ей нынче это, всего-то прозвенела негромко и, будто угодив в жаркую печь, рассыпалась, сделалась пылью…
Назарыч, пошатываясь, вышел из зимовейки.
— Ты зачем стрелял? — испуганно спросил Лохов. — Иль нельзя без этого… без шума?..
— А ты бы сам попытал, хозяин, — холодно ответил Назарыч. — Глазища-то у него… тьфу, тьфу… окаянные, стронутые с круга. — Глянул на Филимона холодно. — А че даль-ше-то? Куды его теперича?..
— В овраг… Саженях в десяти отсель овраг… Туда и сбросим. Кто станет искать? Нынче их дивно по тайге валяется
Так и сделали, а потом шли по лесу, стараясь не глядеть друг на друга, но вдруг на лицо Назарыча тень набежала гибкая, злая, сказал:
— А ты, хозяин, тово… Коль че надумаешь?.. Гляди!
Я и тебя порешу… Мне че?.. Дело свое знаю.
— Об чем ты? Об чем?! — со страхом воскликнул Лохов, но тут же и поморщился. «Словно бы на одну доску норовлю встать с ним… с убивцем», — подумал с досадою, но сказать что-либо поопасся.
Так теперь они и станут жить, один подле одного, эти два чужих друг другу человека, не смея сказать, что случилось с ними однажды на глухой таежной тропе, а все ж ни на минуту на забывая про это, сторонясь и ненавидя друг друга и в своей ненависти черная еще пущую ненависть, которая будет падать на неповинные головы…
27
А люди вокруг серые какие-то, и лица у них серые, и руки и глаза… Сказал как-то Александре Васильевне:
— Глянь-ка в окошко, иль не серые?..
Ответила, смеясь:
— Как хочешь, миленький. Я на все согласная.
Добрая душа, неразменная, ни про что другое знать не хочет, как только про возлюбленного. Не чаяла не гадала что придет такое счастливое время, когда Мофодий Игнатьевич скажет:
Все, Сашка, остаюсь, до тех нор буду с тобою, пока жив
Поначалу не поверила и была сдержанна в ласках, а поутру даже засобиралась, чтоб поспеть занять привычное свое, на базаре, место. Но он остановил ее у порога:
— Ну, чего же ты? А я?..
Александра Васильевна и дальше продолжала бы сомневаться, когда б он сказал про то же словами привычно резкими и неуступчивыми, а не так жалобно и грустно. Как-то сразу и наперекор своему прежнему душевному настрою перестала сомневаться и всем своим большим и сильным телом прильнула к нему, зашептала горячо:
— Миленький мой! Миленький!..
Всю жизнь, кажется, мечтала, чтоб возлюбленный был во всякую пору рядом, чтоб не изводить себя долгим ожиданием. Что толку, если он приходил, когда она уже и не ждала, уставши пребывать одна, ко всему безразличная?..
— Миленький ты мой! Миленький!..