Мефодий Игнатьевич склонен был думать, что он противостоит миру, а на самом деле он противостоял лишь части мира, пускай и большей в сравнении с тою, к которой принадлежал. Здесь были работные люди, что с утра вставали к станкам, рвали скалы и пробивали тоннели на участках железной дороги, которые он взял в подряд. Эти люди долгое время не вызывали в нем ничего, кроме сочувствия, потом появилось любопытство, острое, почти болезненное, и он думал, глядя на них, исхудалых, изо дня в день исполняющих одну и ту же работу: «Неужели это все, к чему вы стремились, и больше вам ничего не надо?..» Он, может, и спросил бы, но они были молчаливы и, кажется, ни о чем не хотели знать. Впрочем Мефодий Игнатьевич вряд ли спросил бы, в таком случае надо было задаться вопросом: «А кто же тогда ты, стоящий над всеми ими? И почему ты должен возвышаться над всеми ими, а не кто-то
из них, или не все они разом над тобою?..» Можно было сказать, что так распорядилась судьба, многие, к чьему сословию он принадлежал, но с чем не желал согласиться, полагая себя выше и благороднее всех их, вместе взятых, так и делали, и находили успокоение. Но Мефодию Игнатьевичу этого было мало, он хотел другого объяснения, а оно не сыскивалось, и это было так горько, что он даже в лучшие свои часы вдруг забывал про дело, которому служил, и пытался найти разгадку сомнению, неожиданно завладевшему им. Но не умел найти. И тогда совершал то, что давало повод называть его благодетелем или, напротив, расточителем, «белою вороною», которой не место в приличном обществе: отсылал деньги в приюты или повышал расценки, а потом с любопытством ожидал, что скажут работные люди. Но те чаще молчали, принимая это не то как должное, не то как очередной «каприз» хозяина, которому некуда девать деньги.
Мефодий Игнатьевич думал, что он делает благо людям из сострадания к ним. Но теперь-то он знает, что это не так, он старался помочь работным людям намеренно, хотя в те минуты мысли его были совсем о другом. Вот в чем дело, намеренно… Из любопытства ли, из страха ли перед теми, кто унижаем им изо дня в день непосильной работою и даже просто своим безбедным существованием. Они с самого начала состояли с ним в вечном противоборстве, и он про это догадывался, но не хотел, чтобы его смутные ощущения шли дальше догадки. Он как бы самоустранился от неприятного и в такие минуты находил отдохновение в том, что разорял, делал ничтожными и жалкими тех, кто принадлежал к части мира, к которой принадлежал и он сам. Жалобы и стенания себе подобных он воспринимал с холодным равнодушием, изредка придумывая себе оправдания, но чаще обходясь и без них:
— Тля… Со мною небось никто так не поступит. Ни те, ни эти… Кишка тонка!
Это желание самоустраниться от неприятного в конце концов привело Мефодия Игнатьевича к тому, что он призвал к себе Иконникова и предложил ему место рядом с собою. Не день и не два он прислушивался к разговорам о новом приказчике Варгузинского прииска, поначалу удивлялся, а потом удивление сменилось интересом к человеку, которого вроде бы знал, но, как оказалось, не знал вовсе. Он не помнил, когда к этому вполне благопристойному интересу примешалось стремление с большою для себя выгодою использовать качества человеческой натуры, по сути низменные, а все ж, как думал, иной раз необходимые для утверждения дела, столь ярко проявленные Иконниковым на новом для него поприще. Придя однажды, это стремление уже не покидало Мефодия Игнатьевича, и, когда Иконников, полагая, что сам, хотя все случилось иначе, предложил себя в интересном деле, Студенников с радостью, которую, однако же, не показал, согласился. И, кажется, не прогадал: ущерб, который Иконников наносил делу, приворовывая, с лихвою окупался его расторопностью, умением быть жестким, а подчас и жестоким, если требовали интересы дела, то есть таким, каким сам Мефодий Игнатьевич не был и не хотел бы быть. Он никому не говорил, даже себе, что Иконников стал бы продолжением его внутренней сути. Но сам-то Иконников уже давно догадывался, что так привязало к нему хозяина, и с каждым днем вел себя с ним все более уверенно, а со временем попытался взять власть над его волею, которая оказалась не так сильна… Это, впрочем, только и смущало Мефодия Игнатьевича, все же остальное было вполне в его представлениях. Марьяна ни о чем не знала и злилась. У Студенникова не однажды возникало желание сказать:
— А что же, прикажешь мне самому копаться в дерьме? Нет уж, уволь…
И всякий раз, думая так, он вспоминал покусанного муравьями, распухшего, страшного в своей наготе мужика, а еще слова того, длинного, худого, с глазами шальными, яростными:
— Что же это деется, хозяин? Иль по правде такое измывательство над человеком?..