Первое время Бальжийпин ни о чем не думал, а только о своем несчастье, и это было худо, появлялась жалость к себе, отринутому, мучила, подтачивала силы, отчаянье нарастало, копилось, пока не захлестывало всего, до кончиков пальцев на ногах, и тогда он падал на колени и, простерши руки в глухую, пугающую темноту, кричал, а может, и не кричал, а выл волком… В эти минуты он не помнил себя, ничего не хотел знать про себя, во всякую пору спокойного и сдержанного, понимающего мирскую тщету возвыситься, не упасть, обрести такое, что в состоянии поднять над другими… Он делался не похожим на себя, а может, и в самом деле это был не он, а кто-то еще, живущий в нем, слабый и трусливый, кого и пожалеть не грех?.. Но отчего же тогда он не знал про себя, другого, и только здесь, в темнице, увидел и ужаснулся?.. Иль впрямь, чтобы узнать все, надобно хоть раз оказаться в теперешнем его положении?..
Да, случалось и такое, когда стоял на коленях и выл волком… Но и тогда не терял способности наблюдать за собою словно бы со стороны и дивиться и ужасаться, тем не менее наблюдения были какие-то слабые и безвольные, и не они помогли снова сделаться человеком, их только и хватало на то, чтобы дивиться и ужасаться, но было в нем еще что-то, сильное, неуступчивое, благодаря чему он в конце концов взял себя в руки. Первым делом решил проверить, велика ли темница, в которую заточили, и осторожно, боясь споткнуться, стал ходить из угла в угол, от стены к стене. А еще спустя немного надумал прощупать руками стены: вдруг сыщется какой-нибудь тайный ход?.. Черт-те что приходило в голову, и движения делались торопливые и жадные, но стены были гладкие и холодные. Впрочем, и каменный пол тоже был ровен и холоден.
Бальжийпин понял: без посторонней помощи отсюда не выйти, и им снова завладело отчаяние, но уже не то, прежнее, это отчаяние было тихое и спокойное, не требовало от него каких-либо физических усилий.
— Ну, вот и все. Твой круг завершен, человек…
Это отчаяние преодолеть оказалось значительно труднее, чем то, прежнее, было всеобъемлющее и жило не только в сердце, а еще и во всем, что окружало Бальжийпина, и в дальнем углу виделось, и в ближнем, а разве нет его в тяжелом сыром воздухе темницы?.. Всюду лишь отчаяние, так, не похожее на то, что знавал раньше, чем жил. А может, тьма, нависшая над ним, окружившая со всех сторон плотно и неуступчиво, и есть отчаяние?..
Бальжийпин не знал, день ли нынче за стенами тюрьмы, мочь ли?.. И это было хуже всего, наводило на мысль, что время остановилось. Теперь он удивлялся, что относился ко времени, как к чему-то извечно данному, не вызывающему и малого беспокойства: идет себе, и ладно… Но очень скоро удивление переходило в смущение; а потом в растерянность, и тогда думал, что сам повинен, что время остановилось. Он не дорожил им там, на земле, не лелеял и не берег, и вот теперь расплачивается за это. Странно, время для него сделалось едва ли не одушевленным предметом, готов был поклясться, что в прежние годы не однажды встречался с ним, видел, и только теперь, к несчастью, запамятовал, как выглядит. Он подолгу ходил по темнице и все силился вспомнить, иногда казалось, что это усилие не напрасно: какие-то образы, неясные, смутные, маячили в неближнем отдалении, и он спешил им навстречу, но вот беда, стоило подойти поближе, как те отодвигались от него. И так продолжалось не один раз и не два, он, случалось, сильно уставал, гоняясь за временем, а может, и не за временем, а за призраком, обретшим черты сделавшегося одушевленным времени.
Он не знал, ночь ли за стенами тюрьмы, день ли?.. И это мучило, наполняло смутной тревогой, думал, что он жил на земле не так, не понимая многого и мало к чему стремясь. Если бы начать все сначала, он стал бы жить по-другому, непременно радовался бы восходящему солнцу, старался понять: отчего так ярко в душную июньскую полночь горят звезды?.. Какой же он был слепец, когда не замечал этого, увлеченный делами, которые, конечно, тоже надобны, а все ж и они лишь малая часть бытия!