Он не должен был выйти из огня, но судьбе было угодно распорядиться по-другому… Вышел к Байкалу, к узкой прибрежной кромке, вдоль которой расположились солдаты железнодорожного батальона, сделал шаг-другой и упал… Но упал не потому, что уже не осталось сил, еще был в состоянии двигаться, а потому что грудь пробили пули. Может, солдаты приняли его, большого и красного, за наваждение и в страхе не сумел» совладать с нервами, а может, стреляли из жалости?.. В рапортах по случаю трагического происшествия об этом не сказано ни слова. Но через год-другой родилась легенда о горящем человеке, и не было в легенде ничего о Большом Иване, она рассказывала о человеке, который, долгие годы жил на дальних байкальских островах, промышляя зверя, и лишь изредка выходил к людям. Но однажды поутру увидел горящую тайгу — и стало на сердце больно, так больно, что и смотреть невмоготу. И тогда отвязал лодку и оттолкнулся от берега… Думал помочь тайге, но был не в силах сделать этого. А боль на сердце и жалость с каждою минутою становились все больше, и тогда он шагнул в огонь… Тихим вечером стоит очутиться в той и поныне не отболевшей, со слабыми, от малого прикосновения вздрагивающими березками тайге, как услышишь горькое, заунывное, и тревожно сделается, опаска придет нечаянная, но вовремя успокоишь себя тем, что уже слышал от людей. Сказывали: то земля стонет. Стонет и взывает к людям: помните!..
Я знаю эту легенду, слышал, как стонет земля… Шел тогда заброшенной железнодорожной веткою, подымался на скальные полки, которые нависали над пропастью, заходил в многочисленные тоннели, потом оказался близ синего уреза Байкала, на ровной местности, где как-то вяло, словно бы нехотя, шелестели ветвями худосочные березки и тонкие, дрожащие уже и на не шибком ветру осинки, деревья не жались друг к другу, не росли густою могучею стенкою, как обычно бывает на берегах Байкала, отдалились друг от друга, и уже отсюда, из этой ближней дали, с явною опаскою поглядывали на своих собратьев, словно бы и от них ждали чего-то неладного.
Совестно было смотреть на березки и осинки, и за них совестно, они уж не могли, а может, не хотели быть друг подле друга, но пуще того совестно за себя, вроде б и я повинен в том, что произошло в начале века. Вон и от темной, какой-то мутной, пожалуй, оттого и мутной, что в глазах у меня сделалось солоно, все еще живой гари укором веет, тоскою нездешней. И травка сквозь нее по сей день не пробьется…
Я стоял, опустив голову и задумавшись, и тут услышал горькое, заунывное и не удивился, понял, что это стонет земля. И обидно стало за Иванов Больших и Малых, помнящих и не помнящих родства, что нечаянно оставили по себе недобрую память. Они и теперь еще есть, эти Иваны, а вместе с ними внуки и правнуки других народов, которые в прежние времена с великою любовью относились к тайге, называя ее матушкою и кормилицей, а теперь позабыли про это, безродные, иные из них, облеченные немалою властью, зачастую применяют ее, ослепленные яростным напором технической мысли, не желая понять, что и она подчас подобна пожару, не во благо земли — на погибель… Что же произошло со всеми нами? Иль навсегда поселилось в нас то, злое, пришедшее от Большого Ивана иль от кого-то еще, но тоже злое? Что ж, и не поломать ук этого, не сделаться добрым в своем отношении к земле человеком?..
Не скоро еще я стронулся с места и пошел дальше, и снова на меня надвинулись угрюмые стены тоннелей, готовые в любую минуту смять, раздавить… Неприютно и тоскливо! И все же я не повернул обратно, сумел-таки одолеть в себе неладное. Выйдя из очередного тоннеля, по правую руку от себя, на невысокой, заросшей густою, с острыми колючками, чепурою, горушке увидел старый заржавленный металлический щит, на нем было выбито что-то… имена вроде бы, фамилии. Подошел поближе: так и есть. Петро, сын Артемьев, сказано в первой строке, есть и вторая, и третья, и восьмая, а девятая не выбита до конца, на самой середке брошена, только и есть Иван, сын…
С неделю горела тайга, и черное злое облако висело над западным побережьем Байкала. Горела б еще, да принес Баргузин тучи, в полдня обложили небо, пошел дождь, напористый, проливной, и огонь сдался, шипя и ярясь, делался все меньше и меньше, пока не погас вовсе.
Все это время Мефодий Игнатьевич был сам не свой, места не умел найти, и посреди ночи выходил на крыльцо и долго смотрел в ту сторону, где алело небо. Александра Васильевна, когда оставался у нее, заглядывая в узкие черные глаза, говорила с тревогою:
— Миленький, да на тебе лица нет.
Отмалчивался, но как-то сказал:
— Машины у меня там. Английские, взрывные. Пропасть денег стоят. Подикось, ничего от них не осталось?
— Айя-яй, жалость-то!
Но он не почувствовал в ее голосе жалости и поморщился: изреченное слово есть ложь… Вспомнил, приходил в контору Бальжийпин, сказал с волнением в голосе:
— Слух прошел, будто бы тайгу подожгли те самые… лучники. Кто-то видел черную стрелу, прилетевшую невесть откуда, и решили, что… Глупо!