— Я последний, кто еще не ушел в царство теней. Я был самым юным из охотников, которые носили на конце каленой стрелы смерть людям, погубившим моих родичей. Но потом мне стало трудно убивать. На таежной ли троне, в степи ли встречались и другие люди, и я подумал, что не имею права убивать. У меня оставалось в колчане две черные стрелы. Я зарыл их в землю, чтобы не напоминали о давнем. Я ходил по тайге, промышлял зверя и все думал о своей жизни, и мысли мои были горькие, но все же и я, случалось, находил успокоение, это когда мое сердце работало в согласии со всем остальным миром: с байкальской ли волною, которая, искристо-белая, накатывает на берег, с таежной ли птицей, каждое утро ныряющей в дупло и что-то ищущей там… И так продолжалось бы долго, может, до последнего дня моего, если бы не появились люди в тайге и не начали строить грохочущую дорогу и не растеклись по лесным падям, как злые языки пламени. Я видел, как тайга сделалась испуганной, и зверь начал уходить, и птицы улетать из наших мест. И больно мне стало, и горько. Я подумал, что рано зарыл стрелы в землю, и снова пошел туда, где закопал их, а через день оказался в роще, откуда было видно как рубят деревья и поднимают на воздух огромные горы. Я смотрел па все это и не мог понять, отчего люди, похожие на меня, у них тоже две руки и две ноги, делают больно земле, которая и для них мать?.. Я чувствовал, как что-то во мне сломалось, и до самой ночи простоял в роще, а потом пошел к Байкалу, и в сердце у меня уже не было согласия со всем остальным миром, я снова оказался один, и лес неприветливо шумел над моей головой. Я приходил в рощу еще не один раз и все смотрел, смотрел… Глаза мои сделались жадными, словно бы хотели запомнить и самое малое. Однажды я увидел, как один человек мучил в тайге другого человека, и я совсем растерялся, подумал, что скоро на земле не останется людей, все мы уйдем в царство теней. Хуже того, что я увидел, нет ничего на свете. Но во мне еще были силы, и я начал следить за злым человеком, повсюду ходил за ним, как тень, и он, кажется, догадывался об этом, случалось, я видел в его глазах испуг, когда он оборачивался и долго смотрел в ту сторону, где я прятался. А потом я поднял лук и натянул тетиву, но силы уже ослабли… Моя стрела, пущенная слабой рукой, пролетела мимо. Я расстроился, ушел в пещеру и решил больше не подниматься наверх.
Бальжийпин слушал старика и со страхом думал, что скоро действие снадобья кончится и старик не успеет сказать всего, что хотел. Но гот был спокоен и уже не смотрел на него, смотрел на внука. А потом черты смуглого лица обозначились резко, точно при вспышке молнии, и начали медленно расплываться, угасать… На прикушенном кончике лилового языка проступила кровь, руки, обмякнув, упали, ударились, налитые смертельной тяжестью, глухо и звонко о каменистую землю. Бальжийпин понял, что старик умер. Парень тоже догадался об этом, но не вскрикнул, не засуетился, ничем не выдал охватившего его волнения.
Долго сидели подле старика, а потом Бальжийпин сказал, что надо бы похоронить его, но молодой бурят не согласился:
— Дед просил, чтобы его оставили в пещере. Пускай будет так. — Поднялся. Вернулся он с ворохом сухой пахучей травы, — Я разбросаю по тропе до самой нашей юрты, чтобы дед смог прийти к нам, когда захочет.
Бальжийпин вздохнул, поднялся с земли, вышел из пещеры.
Розовело небо, над Байкалом клочьями свалявшейся овечьей шерсти висели облака.
13
Артель рядчика Ознобишина, переброшенная на засыпку насыпи иод стальную колею, первое время не имела даже своего места в бараке, коротать долгие декабрьские ночи рабочим приходилось где придется. И так наверняка продолжалось бы и дальше, если бы не отчаянный Христя Киш. Часто не в ладу с собственной волей, случалось, говорил:
— Вдруг да и сделаю вовсе не то, че хотел бы, и забижу человека словом ли дерзким, действом ли.
Промаялся Христя с сотоварищами недельку, а потом разобиделась душа, разохотилась, зачастил но баракам, там чего углядит, tyт досмотрит. Выискал крайний барак в ряду, из тонкого смоляного дерева, с двумя оконцами, наспех и неумело застекленными, с узкой, из неошкуренной доски, дверью. Жили в том бараке мужички невидные, все больше в лаптях да в онучах, пугливые как ворона, которая куста боится. Недавно прибывшие, сибирскому говору не обученные, ты им: «Айдате-ка до скуржавелого кустика, в брюхе чегой-то щипат!..» А они в ответ с ангельской почтительностью: «Ась?..» Ну, говору необученные — ладно, стерпел бы Киш, повидавший немало, другое обидело, уж много разного-прочего плетут про сибирский нрав: дескать, лучше с чалдонами-то не связываться, не то пырнут ножичком, и поминай как звали, деды их такими были, прадеды, одно слово — разбойники!.. Раз послушал Христя, другой, а йотом не стерпело ретивое, и впрямь поучил кое-кого, а еще припугнул: дождетесь, всею артелью навалимся, чего тогда?..