А ведь жили душа в душу, как считала, любили друг друга, сынишку воспитывали. И вдруг рука эта страшная, совсем чужая, из сугроба, со скрюченными пальцами, а на безымянном – кольцо, которая она много лет назад сама ему надела. По кольцу и узнала, было оно необычным, многогранным, как гаечка… Не поняла она, что это было за малодушие, все искала и искала причину и в себе, и в других, не могла найти, не было между ними недомолвок, разве что жаловался он на невостребованность, невозможность писать то, что действительно хотелось. И не казалось ей, что это серьезно, что вот совсем близко край, нет, и с сыном играл, и смеялся, и ничто не намекало на страшное. А тут так вот… Отрыли его, принесли в дом, даже глаза мерзлые не смогли закрыть, смотрел он в потолок своими голубыми льдышками, удивлялся, наверное, что сам такое с собой сделал. Да и поза у него была необычная для покойного – сел он в сугроб на корточках, забросал себя мягким снегом, словно берлогу обживал, так одна рука сзади осталась, другая сверху, словно голову от солнца прикрывал. Так и застыл.
Много горьких слез было пролито, когда жена его такого увидела.
Ну и третий парень, тоже поэт, сибиряк, заставший излет войны, фатально не сумевший удовлетворить своими стихами власть, да особо и не желающий того. Стали его всячески притеснять, печататься не давали, подбивали к нехорошему. И подбили. Поехал он в свой родной Туруханск, сходил к родителям на могилку, а потом и бросился с моста под весенний лед Енисея. Безгробное тело его унесло неведомо куда, не нашли, только и осталась лаконичная записка под булыжником: «Ближние и дальние! Решился вот. Прощайте, простите! Не вижу смысла. Ухожу!»
Случились эти три смерти почти в одну зиму 63-го, словно парни эти талантливые сговорились заранее. Только одни поминки отплакали, следом еще и под весну снова.
Засели тогда у Крещенских плотно. Принесли кое-что, чтоб всех троих помянуть, Поля блинов напекла, кутьи сделала, ну как по правилам помина положено. Все ахала и охала, одного-то она знала, помнила, двух других – нет. Да и какая разница, молодые талантливые парни не выдержали… Поля плакала по ним, словно были они родные, долго и безутешно, Лидке даже пришлось шикнуть на нее:
– Мама, ну пожалей хоть себя, как так можно нервы расходовать?
– Много ты понимаешь! Это ж не я, это ж сама душа плачет! Такие мальчишки погубились!
И снова навзрыд…
Народу тогда набилось столько, что ни сесть, ни пошевелиться. На кухне шестиметровой и то человек десять дымили, мешали Поле с Лидкой готовить, а уж что про «большую» гостиную говорить. Пришли все: Бела с какой-то чернявой подругой и своей лебединой шеей, Воздвиженский в шарфике и с новой пассией – молодой гений, бывший архитектор, а ныне поэт, ну а совсем к ночи подгреб Генка Пупкин с двумя окололитературными подвыпившими девицами, Гневашев и всякие другие. Народ клубился, уходить никто не собирался, разговаривали.
– Поэтам в нашей стране не жить, а выживать приходится, сторониться, мысли прятать. Вот и уходят в расцвете гении, иные спиваются и гибнут. Сложная профессия… – начал Гневашев.
– Ну ты поэтов под одну гребенку-то не греби! – перебила его Алена. – Они ж все люди! И разные! Для кого-то стихи – профессия. Одно дело, если поэт – лакей, этот всегда будет сытым и счастливым, воспевающим, а другое, когда душа кричит! Не может у настоящего поэта душа не кричать, и все тут. Гумилев первым закричал, его и порешили, откровенно, бесстыдно, впрямую, вовсе не как антисоветчика, а как поэта! С него и список начался… Знал он, что долго ему не прожить с такими-то стихами. Предвидел. Помнишь?
процитировала Алла. – Эх, не успели его спасти, Горький проворонил… Что-то не срослось…
– Не срослось… Как будто нас сейчас успевают спасать… Дикая щель… Да, про дикую щель правда, многие там сгнили, – вздохнул Воздвиженский. Он любил многозначительно вздыхать и долго держать паузу, одновременно поводя руками, словно ища где-то поблизости, рядом со своим худосочным телом, те самые, необходимые ему сейчас слова. – А потом Клюева… Вот уж не любитель я его, но жалко, своеобразный был, хоть и нетрадиционный во всех его проявлениях. Была в нем есенинщина, но подобие только, – и он картинно встал, выдвинув ногу вперед и высоко взмахнув рукой: