Дверь его тогда запиралась для всех, даже для лучших друзей, которые знали эту его манию и не обижались; тщетны были бы всякие попытки, даже ради самого неотложного дела, проникнуть в его sancta sanctorum[186]. Все адресованные ему письма заботливо собирались верным его Огюстом, имевшим на сей счет строгое распоряжение, и скапливались в большой японской вазе; и великий писатель их не распечатывал, не читал и не отвечал на них, пока начатая им работа не бывала добита – по излюбленному его выражению.
Итак, Бальзак писал в полнейшем, в совершеннейшем одиночестве, при наглухо закрытых ставнях и задернутых занавесках, при свете четырех свечей, стоявших на его рабочем столе в двух серебряных подсвечниках, – писал за маленьким столом, под которым не без труда мог вытянуть ноги, упираясь в него огромным животом.
Одетый, как я уже говорил, в белую доминиканскую рясу, летом кашемировую, зимой – из очень тонкой шерсти, в белые очень широкие панталоны, не стеснявшие движения ног и доходившие ему до пят, обутый в элегантные домашние туфли из красного сафьяна, расшитые золотом, препоясанный длинной золотой венецианской цепью с подвешенными на ней роскошным золотым ножом для разрезания бумаги и такими же золотыми ножницами, оторванный от мира, от всяких внешних интересов, Бальзак думал и сочинял; без конца правил и переделывал оттиски. Неустанно просматривать переиздания прежних произведений было отдохновением для его ума, это он называл заниматься литературной стряпней. У него постоянно бывали в работе несколько томов сразу.
В восемь вечера после весьма легкого ужина он обыкновенно ложился спать; и почти всегда в два часа ночи уже опять сидел за скромным своим рабочим столом. До шести утра его живое, легкое перо, разбрасывая электрические искры, бегало по бумаге. Только скрип этого пера нарушал монастырскую тишину его уединения.
Затем он брал ванну и оставался в воде целый час, погруженный в размышления. В восемь часов Огюст приносил ему чашку кофе, который он выпивал одним глотком, без сахара.
Между восемью и девятью утра он принимал меня, чтобы получить новую корректуру или передать мне уже выправленную, либо же мне удавалось вырвать у него какие-нибудь кусочки рукописи. После чего творческая работа продолжалась с тем же пылом до полудня.
В этот час он завтракал двумя сырыми яйцами, в которые обмакивал ломтик хлеба, запивая их только водою, и завершал эту скудную трапезу чашкой превосходного черного кофе, все так же без сахара.
С часу пополудни до шести – снова работа, только работа. Потом он съедал весьма легкий обед, выпивал рюмочку вина вувре, которое очень любил и которое имело свойство поднимать у него настроение. Между семью и восемью вечера он снова принимал меня, а иногда и своих соседей и друзей Жюля и Эмиля.
Через полтора или два месяца такого ужасного монашеского режима он появлялся на люди страшно осунувшийся, бледный, измученный и разбитый усталостью. Следы упорного труда читались в его глазах, обычно таких черных, таких сверкающих, а теперь обведенных темными кругами.
Когда затворничество его кончалось, он, казалось, вновь обретал лихорадочное свое жизнелюбие и будто влезал в новую кожу; он бросался в свет, разыскивая яркие краски для своей палитры, и собирал свой мед повсюду, как пчела.
У него постоянно была перед глазами лежавшая на его столе маленькая записная книжка, служившая проводником по его сочинениям. Это была не звезда, освещавшая дорогу, как говорит граф Феликс де Ванденес в «Лилии в долине», а скорее магнитная стрелка, указывавшая ему путь к гавани.
Во время постоянных своих странствований по улицам, садам, театрам, гостиным, особнякам банкиров и дворянским замкам, по домам рантье, купеческим лавкам, сельским хижинам, мастерским ремесленников и мансардам художников Бальзак, этот глубокий наблюдатель сердца человеческого, всегда имел при себе записную книжечку и карандаш. Я видел эту бесценную книжечку, я держал ее в руках, перелистывал, я, скромный издатель, удостоившийся близости и доверия великого человека, я, кто в ту пору все больше и больше становился для него самого и для его литературного окружения презренной машиной, чеканящей деньги и на ходу изготовляющей для них великолепные ореолы славы.