Громыхнул засов, ворота медленно раскрылись, и перед княжной Лукерьей объявился высокий, худой и весь белый от старости дворецкий Серафим, рот с половиной зубов полуоткрыт, а серые, когда-то такие голубые глаза готовы, казалось, выпасть из просторных глазниц. Вдруг дворецкий бухнулся коленями на доски помоста, проложенного от крыльца к воротам, истово закрестился и заголосил:
– Великий Боже, спаси и помилуй мя, раба твоего глупого Серафима! И скажи, Господи, аль княжна Луша домой воротилась, аль я вознесся уже к ней на небеса? – И ткнулся лбом в доски, уронив на помост старенькую баранью мурмолку перед собой.
Княжна Лукерья быстренько помогла Серафиму подняться – у дворецкого при этом суставы в коленях несколько раз хрупнули, будто там что-то ломалось.
– Я это, дедуля Серафимчик, я! Твоя проказница Луша!
– Не чаял, видит Бог, не чаял узреть тебя вживу! Мы уж, прости нас, грешных, и свечки заупокойные ставили, и молитвы заказывали… А ты, княжна, голубушка, живехонька! Бегу, бегу упредить княгиню Просковью! Вот радости в наш дом, вот счастье-то привалило немеренного!
С тревожными мыслями о том, как ее встретит княгиня Просковья, княжна Лукерья, сделав знак оробевшей Дуняше следовать за ней, взошла на крыльцо, потом в прихожую, обставленную по обеим сторонам просторными скамьями, украшенными роскошными узкими покрывалами, привезенными из персидских владений смуглолицыми купцами. Дворецкий Серафим проковылял в горницу, а княжна с Дуняшей не посмели сесть, ждали появления хозяйки дома стоя, будто перед государевым судом.
– Ежели учнет кричать и ногами топать, тут же воротимся в возок, – решила княжна. – Негоже уступать ее прихотям, и у меня своего норова изрядно приобрелось за годы скитаний!
За полуоткрытой дверью послышались громкие голоса, малоразборчивые выкрики, словно два глухих человека говорили каждый о своем, другого не слыша. Потом появился на пороге Серафим, не смея открыть рта, только рукой дал знак беглой княгине войти в горницу к суровой тетушке пред очи.
– Жди меня здесь, на лавке, – шепнула княжна Лукерья Дуняше, глубоко вдохнула и, словно ныряя в глубокий омут, решительно прошла через переднюю комнату и очутилась в горнице с двумя окнами на улицу и двумя окнами на подворье.
Княгиня Просковья стояла коленями на бархатной красной подушечке и молилась перед богатым иконостасом с серебряной лампадой, висящей на трех золотых цепочках. Когда княжна вошла в горницу, хозяйка заканчивала молитву «Честному Кресту», довольно громко произнося последние фразы: «Пречестный и Животворящий Крест Господень! Помогай ми со своею госпожою Девою Богородицею и со всеми святыми вовеки. Аминь!» – Трижды осенив себя крестным знамением, княгиня резво встала на ноги и повернулась к вошедшей. Словно не веря словам полувыжившего из ума дворецкого, она сделала два шага навстречу нежданной гостье и пытливым взглядом буквально впилась в лицо молодой женщины. У княжны Лукерьи сразу же возникло подозрение, что старая княгиня ищет приметы, по которым она с превеликой радостью огласила бы самозванку, вознамерившуюся принять на себя личину ее племянницы, и через это ищет себе понятной корысти.
«Не по нраву ей было решение моего батюшки князя Данилы взять себе в жены красавицу Анну Кирилловну, рода не столь же знатного, как князья Мышецкие… Потому и ко мне нет у нее родственного тепла в сердце… А жаль, право, я могла бы ее полюбить».
– Аль не признаете, княгиня Просковья, что так сурово меня разглядываете? Я это, княжна Лукерья, дочь князя Данилы… – голос у нее пресекся, она умолкла, ожидая, что теперь скажет хозяйка дома, быть может, и поверить не захочет, осрамит самозванкой да и повелит гнать со двора, а то и караульных стрельцов покличет, чтобы потащить к расспросу с пристрастием!
Княгиня Просковья мало изменилась за эти годы – такая же высокая, худощавая, с белыми длинными руками, и лицо аскетическое, с чуть впалыми щеками, но глаза! Эти желтые, как у дикой кошки, глаза стояли перед княжной беспрестанно с той самой минуты, когда она приняла решение вернуться к родительскому дому с заездом в Москву, чтобы у тетушки найти поддержку перед великим государем и царем Алексеем Михайловичем в вопросе решения дальнейшей судьбы монашки Маланьи.
– Отчего же… княжна Лукерья! Признала! Хотя в словах старого Серафима сразу не сыскала веры, думала, что сослепу померещилось старому дураку. Знать, явилась сызнова в Москву… И где тебя носило по земле эти четыре года, что никакой сыск не мог найти даже малого следа беглой княжны Мышецкой? Как посмела оставить монастырь и нарушить обет, данный Господу?