Когда в голове постепенно унялась барабанная дробь, в приоткрытое окно палаты ворвались голоса птиц. С рассвета и до ночи за окном нарастала, опадала, ширилась, неслась и разливалась громокипящей волной птичья жизнь: ореховый треск неугомонного дятла, пронзительные завихрения свиристелиевых высверков, суховато-отрывистый чирк трясогузок, лукавое «чик-чак-чак-чак» синичек, заполошные всплески галочьих и воробьиных разборок. А по ночам, в зарослях жимолости – пьяняще, жалостно, ликуя и звеня, – отжигали неистовые соловьи.
Спустя три недели Степан Ашотович пересадил Надежду в инвалидное кресло, что заставило её вновь почувствовать свои руки: слабые вначале, неумело и вразнобой они пытались катить колёса, но уже к концу первого дня приноровились и освоились. Как ни крути, она была пловчихой: координация движений.
На второй свой «транспортно-независимый» день впервые, через пролом в заборе, выбралась в мир – в гигантский мир соснового бора. И это тоже оказалось
Нет: никогда, ни за что, – пока есть эти сосны, пока внизу причудливо сплетаются корни, а вверху сплетаются и звенят голоса птиц, пока можно каждый день видеть эти закаты – а здесь ежевечерне воспламенялись, бушевали и медленно гасли огненные закаты, незнакомые и тоже неистовые, соловьиные; они тоже были:
И хотя нижняя часть тела оставалась беспомощной и малоподвижной, Надежда поверила, что следующий рубеж – костыль – скоро будет взят.
Спустя ещё три недели, как-то утром Степан Ашотович вошёл, торжественно потрясая в воздухе костылём, как хоккеист – клюшкой. За ним маячил Игорь, молчаливый санитар из мужской палаты.
– Вперёд, на покорение Эвереста! – объявил Ашотыч, и оба они вздели Надежду, вознесли, подставили под мышки деревянные козлы и осторожно поплыли вместе по палате, охая, постанывая и пыхтя в унисон… – в
– Неплохо… – пробурчал Степан Ашотович, отирая лоб. Она же была в отчаянии: тело не слушалось и, казалось, никогда уже не будет ей подчиняться.
– Спорим, – сказал он, – через два месяца ты будешь скакать!
Интересно: он говорил ей «ты», только когда чувствовал её отчаяние, тоску или вдруг заставал её торопливо вытирающей слёзы. В более спокойные минуты, в те дни, когда дежурил и она приползала к нему в кабинет, и они кофейничали («Кофе – это восток, – говорил он, – это Кавказ»), он переходил на академическое «вы», шутил, покровительственно называл её «Надюшей» и находил отвлечённые светские темы для разговоров: книги, кино… музыка. «Никогда не мог понять: как они назначают – «драматический тенор» или «лирический тенор»? Репертуар – штука расплывчатая. Я понимаю: диапазон. Но голос, если это настоящий талант, – разве можно его втиснуть в эмоциональные рамки?»
Никогда не приближался к тому обрыву, с которого она вылетела в своём душераздирающем прыжке; никогда не интересовался её семьёй, но и своих утрат не касался… Лишь однажды, как бы шутя, проговорил:
– Я думаю, вам надо выйти замуж, Надюша. Хоть и за меня, к примеру. Правда, у меня ребёнок, мальчик девяти лет. Но он забавный приятный пацан.
– Степан Ашотович…
– …кукол делает, как это ни смешно. Там у них кукольный кружок, и он…
Повернулся к ней спиной, отошёл к тумбочке и стал сосредоточенно ссыпать на тарелку печенье «Дружба» из пачки.
Она с трудом проговорила в его крахмальную спину:
– Не выйдет, Степан Ашотович… Мне любить… нечем.
– Надюша, – возразил он, не оборачиваясь. – Я ведь о сердце.
Она сглотнула и проговорила:
– И я о нём же.
В один из таких вечеров он спросил, впервые нарушив свои правила:
– А вы, Надюша, куда вернётесь – домой?
– Нет, – сказала она. – Мне домой нельзя вернуться. Дом я продам и уеду в Москву.
– В Москву? – он поднял брови. Когда задирал брови, он становился похож на одного разбитного актёра из старинной музыкальной комедии «Аршин мал-алан». – А что там делать?
– Учиться, – просто сказала она. – Поступлю на вечерний в Полиграф или в универ, буду работать. Я же вам рассказывала: хочу книжки делать.
– Книжки… – он задумчиво смотрел на неё, медленно потирая лоб. Вдруг вспомнился двоюродный брат Гриша, к сожалению, покойный, и его жена Инга – та была связана с чем-то таким… газетно-издательским, бумажным. Если, конечно, она ещё…
– Послу-ушайте… – протянул он. – А я ведь могу помочь, как это ни смешно. Если только… постойте-ка… Это было бы гениально!