– Слуш, они меня тут разыскали… Инюрколлегия. Я чуть не рехнулся от страха. Такое дело: дедушкин брат там скончался. В Сиэтле – в смысле. Кошмарный миллионер, шо-та по кранам… по унитазам. Миллионов… я столько цифр не знаю. Так эти – чё, наши-то: предлагают сюда перевести, вы-вес-ти активы… выдать мне в деревянных… вроде наш курс мне здесь выгодней и они, типа, обо мне позаботятся… А я, слуш, душа моя, пересрал так, что не сплю совсем… Эт получается, как в том стишке: «Белая лошадь купила галоши…»
– «Глупая лошадь», а не белая, – машинально поправила она и вдруг резко подняла голову.
Рука её с ложкой, размешивающей сахар в гранёном стакане с кофе, дрогнула; кто-то невидимый переключил временно́е реле, медленной дугой выплеснул на стол кофейный плевок. Лабух медленно придвинул к себе стакан, медленно отворилась скрипучая дверь избы, баба Устя прошептала-простонала: «Белые лошади… белые лошади…»
Этот Робе́ртович, с его украденным тромбоном, пегим чубом и указательными пальцами, отбивающими ритм о край стола, должен был сыграть в её жизни какую-то значительную роль. Сыграть. Значительную роль. А какую, она пока не знала… Но то, что его
Опустившись на стул против Сергея Робе́ртовича, она подалась к нему и, пересиливая отвращение от запаха перегара, проговорила тихо и внятно:
– Никаких коллегий! Смойся на время, исчезни, потеряйся… Пить прекрати. Тромбон – к чёрту. Пробейся в посольство, свяжись с американским адвокатом деда напрямую, тот, безусловно, существует. Первый шаг: сделать доверенность. Все деньги оставить там, на счету. А потом…
(Она хотела сказать: «А потом мы с тобой будем делать прекрасные книжки!» – но удержалась, чтобы не пугать тромбона раньше времени.)
Лабух заворожённо смотрел на эту потрясающую девушку. Она почему-то побледнела, и только горячие золотые глаза, так волшебно отзывавшиеся золотым бровям и волосам, стянутым на затылке в тугой конский хвост, – ярко светились чертовским умом. А ведь она, при всей своей внешней суровости, выглядела совсем-совсем юной.
И почему-то верил он сейчас только ей, вот этой девушке, которую видел впервые в жизни. Если б она позволила, он остался бы рядом и всюду таскал за ней её большую сумку, потому как заметил, что она хромает. Вот кто даст ему по-настоящему толковый совет, кто поведёт по этой запутанной жизни; кто защитит, убережёт, уймёт безотчётный страх, грызущий его три недели – с той минуты, когда дома раздался звонок и бесцветный голос обрушил на него эту страшную многомиллионную новость. Тогда и проклюнулся, с каждым днём распухая всё больше, страх, что его грамотно оберут и убьют в подворотне. И хрен бы с ними, деньгами, – жизни жалко. Жалко его интересной, классной-запойной жизни, ежевечерних кабаков, забойной музыки, клёвых девочек… А его несчастный тромбон, уведённый вчера прямо из ресторанного гардероба, – кто знает, чьих рук это сноровистое дело! Значит, как там она сказала – посольство, американский адвокат?..
– Дай запишу… – проговорил он хрипло, потянувшись через стол за ручкой. – Диктуй по тактам, душа моя…
Глава 5
Аристарх бугров – Аристарху бугрову
К весне дом потребовали освободить. Да и на том спасибо: долгонько не торопили, видимо, в память о родителях. Новый начальник станции был мужичком вредным, но – батин выученик, натасканный им по всем статьям, – уважительно отнёсся к семье. Однако и честь надо знать: Стаха разыскали, прислали официальное письмо; формально имели право, дом-то ведомственный. И вообще, дело житейское.
Вот только не было у него ни малейшего желания приезжать, раздавать родительское имущество, вязать тюки, встречаться с соседями, отвечать на разно-всякие вопросы… Да он бы и не смог: время опять было суматошное, опять сессия, сплошные дежурства на «скорой», где его повысили до фельдшера.
Но неожиданно разбором вещей согласилась заняться сестра Светлана. Он и не рассчитывал, просто позвонил сообщить: так, мол, и так, родные пепелища, отечески гроба, так сказать. И Светлана охнула, помолчала…
Трудно это вообразить, но, может, шевельнулось что в её душе, воспели заветные струны? Всё же в этом доме и она родилась…
Вдруг сестра заявила, что не прочь забрать кое-что из родительских вещей, пересмотреть что-то из маминых платьев… («Знаешь, издалека всё иначе вспоминается. Мама, помню, кружева любила. А сейчас, когда всё кувырком и такая всюду разруха, хорошие кружева, они о-о-очень в цене».)
Словом, пожертвовала отпуском, приехала на целых две недели.
В один из вечеров она позвонила – Стах уже выбегал из дому, опаздывал на дежурство – и сказала:
– Слушай, ты бы всё-таки появился хотя бы дня на два.
– Да ну!.. – буркнул он. При любой случайной мысли о доме, о станции, об улицах родного города сердечная его мышца сокращалась, выбрасывая мощную струю боли, и долго эта ноющая боль металась в груди, медленно растворяясь, впитываясь в каждую клетку тела.