Подумал с расслабляющей пристыженностью: денек, чтоб ему пусто, — такое выветрил, заслонил в памяти!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Только во второй половине дня Андрей Макарычев объявился в своем кабинете. День накануне, как про себя определил он, выдался мерзким: холодный, ветреный, грязно-серые тучи гнало низко, ватно-сбитые клубы переваливались, будто гигантские кусты перекати-поля, из них то опускались к земле белые снежные стены, то исчезали, до звона давило на виски: думать и дышать было тяжко. Они возвращались с бюро обкома, на котором по настоянию Белогостева Куропавину объявили выговор, и весь обратный путь из Усть-Меднокаменска сидели в машине молчаливые: кто и пытался что-то сказать, затеять разговор, но сказывались придавленность от непогоды и пережитое там, на бюро, еще не остудившееся временем и дорогой.
О плане по сокращенным срокам ввода шахты «Новая» и печи «англичанки» докладывали директор свинцового завода Ненашев и начальник рудника Сиразутдинов; оба, как и было договорено в тот день, когда нагрянул Белогостев, четко изложили, что крайне необходимо из материалов и оборудования, чтоб обеспечить столь жесткие сроки пуска шахты и печи, и Белогостев, казалось, накануне дурно спавший, с бледным и одутловатым лицом, с капризно кривившимся в уголках ртом, ставил вопросы отрывисто, колко: «А что, забыли — война?», «Понятно, на дядю рассчитываете?», «Но только… есть такой дядя?», «Выветрилось из головы: на бога надейся, да сам не плошай?»
Уже в самом конце не оробевшему, отвечавшему точно и коротко Сиразутдинову ярившийся Белогостев задал вопрос:
— Так что, не обеспечит дядя ваши требования — и вы сорвете сроки по шахте? — Он вертанул головой в сторону Ненашева, раньше отчитавшегося, и студенистые щеки колыхнулись. — И по печи? Так поняли мы вас?
Нисколько не сбитый с толку вспыленностью и резким голосом Белогостева, выдержав паузу, простовато, по-мальчишески запустил Сиразутдинов пятерню в черные курчавившиеся волосы, как бы тем самым подчеркивая безысходность положения, негромко сказал:
— Извините, не я придумал, где-то вычитал… Будто и самая красивая женщина не может дать больше того, что она имеет.
Меловая белизна откуда-то снизу наползла на подбородок и щеки Белогостева, и он, верно утратив дар речи, щепотью дергал губы, потом отмашливо секанул кистью с растопыренными пальцами, то ли усаживая на место Сиразутдинова, то ли не сдержав крайней степени гнева. Взгляд его был обращен к членам бюро, сидевшим больше с правой стороны длинного стола, и, должно быть, внутренний напор его был столь велик, что он поперхнулся, и уж после голос взлетел, забился в стенах:
— Что же, товарищи?! Мы серьезно ставим вопрос, назревший и архиважный для судьбы страны, фронта, а нам, членам бюро обкома, выходит, представляют не продуманный план, а филькину грамоту!.. Так?! Да еще и ультиматумы фактически предъявляют? Как это все понимать? Как, спрашиваю?
Глаза Белогостева пылали холодным пламенем, взгляд тревожно метался по лицам, меловые щеки, казалось, набрякли, сцементировались. Тогда-то, чуть прокашлявшись, однако за столом это все услышали — как понял Андрей Макарычев, то была уловка, чтоб взять себя в руки, — Куропавин, вставая, совсем просто сказал:
— Прошу разрешения. — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Представленный план — не филькина грамота, а серьезный документ.
— Серьезный?! — протянул недобро Белогостев. — А почему он предполагает «если»? Из них хоть самих строй шахту и печь… Если будет то, если это! Иждивенческие настроения! Вот что значат все то и это. Видите ли, товарищи, — Белогостев вновь повел мятущимся взглядом на половину стола, где сидели секретари обкома, завотделами, — товарищ Куропавин, несмотря на запрет, уже звонил товарищу Шияхметову, ставил перед ним категорический вопрос о помощи. А почему?
— Потому что не все можем одолеть своими силами, — не сдавался Куропавин. — Это ясно. Но план предполагает выполнять его «через не могу». Это тоже ясно. Мы — зачинщики, и нам отступать некуда!
И сел. Сузившись, стянувшись в тонкий прожигающий луч, взгляд Белогостева ощупывающе прошелся по рядку сидевших свинцовогорцев — Андрей Макарычев ощутил на лице как бы легкий леденящий ожог. Каким-то из глубины идущим голосом Белогостев начал: