В конце концов Макарычев, сказав себе, что — все, должен встать, уйти, тем более что и возле головного стола, в кругу нескольких оставшихся мужчин — завгора рудника Ванеева, пожилого, малоразговорчивого, Пяткова — начальника участка, тоже молчаливого, усталого, клевавшего носом, и еще двух-трех инженеров и техников — беседа тоже не клеилась, угасала. Переговорили о рудничных новостях, о деле — на седьмом горизонте опять вода пошла, откачивать сложно, на восьмом оползень случился, благо никто не пострадал, завал расчищают. Перемололи и фронтовые новости: от Сталинграда турнули фашиста далеконько, аж в Донбассе очутился, Курск и Белгород наши вызволили, тех пришлых вояк назад, по Кавказу гонит Красная Армия, второй раз освободила Ростов да там, южнее того Ладожского озера, рассекла наконец петлю-блокаду Ленинграда… Уже слабо вникая в смысл разговоров, журчавших с перерывом, утратив к ним интерес, давно смотрел Андрей на женщин — песня там тоже затевалась вяло, грустная и тягучая; он видел только спину Кати, тоскливо подумал под песню: «Надо бы поговорить с ней, сказать, как все тогда получилось, как Агния вручила извещение…» И мысль перебилась другой: «Что же теперь?.. Что же? После того как с Костей…» И уже осознанно, в полной и холодной просветленности подумал, что теперь все хуже, сложней: «Пал смертью» — это трагедия, постоянный укор… И для нее, и для тебя.
Ему показалось, что состояние Кати — пусть в этот вечер она и старалась преодолеть, превозмочь его — было каким-то подкошенным, сниклым, точно бы она была в чем-то виновной, стеснялась и боялась людей и потому не глядела прямо, прятала взгляд.
Он увидел, как она тяжеловато там поднялась, что-то сказала соседкам, и Макарычев понял — собралась уходить; он тотчас решил: она выйдет из столовой, и он тоже поднимется, пойдет следом, она далеко не уйдет, он нагонит ее… Но раньше, чем Катя пошла, дверь распахнулась и на пороге, щурясь красновато-обветренным лицом, встала клетьевая — это Макарычев понял по одежде: влажному, в пятнах руды ватнику, перепоясанному брезентовым подстраховочным ремнем; каска сидела поверх повязанного до бровей полушалка.
— А Макарычева… Катерина здеся? — неуверенно спросила она, остановившись и оглядывая людей. Наконец различила стоявшую, еще не успевшую отойти со своего места Катю, пошла торопливо, шурша брезентовыми штанами, выпущенными на резиновые сапоги, на ходу говорила: — Там с отцом… С горизонту подняла. Как есть — последний подъем. Худо ему чевой-то…
— Где он? Где? — сразу запально, с болью отозвалась Катя.
— Эвон, в бытовку отвели! Сам, грит, не может.
Макарычеву показалось: то ли всхлипнула Катя, то ли так жалобно скрипнул отодвинутый ею стул; она бросилась мимо клетьевой, фанерно хлопнула половинка двери, закрываясь за Катей. Теперь и он, тоже не сказав ни слова, поднялся, пошагал к двери и, очутившись в коридоре, у раздевалки, увидел: Катя, на ходу набросив полушалок, мелькнула на выход. Пальто окончательно надел, уже выскочив на морозный темный двор. Поначалу, со света, темень и холод показались особенными: мороз к полуночи усилился; темнота сгустилась, была тугой, будто смола. Немного освоившись в темноте, он торопливо пошел за угол — обойдет столовую, пройдет мимо управления рудником, а там и бытовка, низкое приземистое здание. Слышал впереди, в темноте, быстрые шаги Кати, но вскоре они заглохли: она завернула за угол и шла, пожалуй, быстрее Макарычева.
Когда он оказался в бытовке, увидел справа у бокового деревянного дивана несколько человек, ноги Петра Кузьмича в резиновых сапогах, развернутые по дивану, Катю, склонившуюся впереди, у изголовья. Горняки в спецовках, пятнистых и грязных, расступились, когда подошел Макарычев. Казалось, в дремоте лежал Косачев, глаза прикрыты, лицо бескровное и спокойное, темные остюки оттеняли бледность и дряблость лица. С него лишь сняли каску, расстегнули спецовку на груди и ворот рубахи; дыхание у него было неровным, мелкими толчками вздымалась грудь, с хрипами, будто через воду, прорывался из открытого рта воздух. Обернувшись к горнякам, Макарычев спросил негромко: как случилось? Невысокий казах Джабыкпаев, отпальщик и скреперист (Макарычев его знал), объяснил полушепотом:
— Моя откол сделал, видим — нормальный… Газенок ходил, спускался в откаточный, — смена кончал, домой, думаем, теперь… Что такой? Чуть не зацепил, — человек! Ну, Петар Кузмыч вижу… Больной, говорит, беркут душил… — Джабыкпаев растопыренными пальцами левой руки потыкал в грудь.
И словно бы этот глухой звук о брезентовую робу дошел до слуха забойщика — дрогнули веки, чуть приоткрылись, но позы Петр Кузьмич не изменил.
— А, Андрей… Андрей Федорович, — негромко произнес он. — Верно Асылбек говорит, — беркут…
Опять веки прикрылись, и бурщик умолк. Макарычев видел: у склонившейся Кати скатывались по щекам слезы, она плакала молча, беззвучно, казалось, даже не плакала — текли самопроизвольно слезы.
— На конный двор звонили? Сани будут? — спросил Макарычев.
— Звонили, будут, — ответил Джабыкпаев. — Больница надо, лечить надо.