Теперь, за столом, Макарычев ощутил острую тоскливость, подступившую к сердцу, и тоже, как и тогда, в вагоне, подумал, что и здесь должно что-то произойти, случиться, ив этом предощущении слушая песню, ее мажорные, высокие взлеты — женщины пели лихо, даже точно бы негласно споря друг с другом, — с опаской поглядывал туда, где среди своей бригады сидела Катя. Однако ее заслоняли: то ли она сознательно делала так, чтоб не была видна ему, то ли все же вышло случайно — неудачно сидел, и взгляд его натыкался на грузноватую Дусю Демину в красном джемпере, чуть не лопавшемся на ней, на Марию Востроносову, вертевшуюся и стрелявшую глазами во время пения, точно она сидела не на стуле, а на горячей сковородке. Скользил взглядом по лицам других женщин, знакомых и незнакомых — их было до сотни, больше все же было незнакомых: война не уставала подчищать, забирала мужчин, на их рабочие места приходили женщины — в рудники, в забои.
Мужиков за столом оказалось совсем мало, лишь те, кто непосредственно был причастен к женским делам, кого они пригласили, — реденько терялись среди женского разноцветья. Пожалуй, самое лучшее, что осталось из довоенных нарядов, что еще не успели продать, проесть, теперь было надето на горнячках, надето впервые за два трудных этих военных года.
Макарычев припомнил, что с Катей он не встречался с того самого приглашения ее в кабинет Кунанбаева; не встречался и с отцом, однако наводил у знакомых со свинцового завода справки — как он? Боялся, чего бы не приключилось с ним: характерец-то — все в себе носит, все внутри переживает. «Злой какой-то! И мрачный. Раньше от ватержакетов, бывало, не оторвешь, теперь уж и вовсе…» За эти дни Андрей все же навестил мать — там гнетущая, сторожкая тишина, как в пустом доме с внезапно и таинственно исчезнувшими жильцами, и мать, будто придавленная и укоротившаяся, ходила по комнатам не живо, не энергично, как раньше, — передвигалась осторожно, ощупью, по-старчески омачивала глаза, промокала концами ситцевого платка, повязывавшего голову, повторяла: «Сыночки мои!.. Сынки… Васьша… Костя… Как же я без вас? Как же?» Он уехал с тоской и щемящей болью, и так до сих пор не отважился передать извещение, оно лежало с того самого дня у него на столе. А ведь его надо отдать, отдать Кате по праву — жене Кости…
Он подумал об этом, и женщины как раз начали выводить тот самый куплет: «И вновь весной…», и опять острее ощутил, как тоскливость сжала сердце, и в этот момент дверь столовой распахнулась и в зал ввалилась группа горняков. Макарычев на глаз определил: человек десять, комсомольско-молодежная бригада Подрезова, должно быть, отправлялись в ночную смену, и вот угораздило, явились непрошено. Из-под руки бригадира, высокого, в черном нагольном полушубке, в лиховато, набок посаженной лисьей шапке вынырнул крепильщик Еськин, шароподобный коротыш, и, перекрывая песню, кривясь, шутовски громко заговорил:
— Гуляют, а? Дамочки гуляют! А мы голову ломам: где это и кто?
Развязанные уши его темной шапки, висловато торчавшие в стороны, смешливо вздергивались, как у пса-дворняги. Те, кто сидел за столами лицом к вошедшим, заметили их раньше, сидевшие спиной стали оборачиваться на голос — песня расстроилась, хотя и не угасла совсем; в наметившемся разброде несколько женщин все еще старались поддержать ее. Цветя широким, обветренным лицом, Еськин продолжал:
— А ить могли пригласить, а? Могли! Чё, неправда? То-то же! — И вдруг сорвал шапку, открыв рыжеватые волосы, шутовато поклонился: — С праздничком, бабоньки! И поднесть не грех!
Песня окончательно смялась, за столом зашумели и одобрительно и неодобрительно, горняки уже оказались возле столов, и, кажется, Мария Востроносова, вскочив, парировала Еськину:
— Ишь, поднесть. А пить-то умеешь?
Несколько горнячек поддержало ее — грохнул смех. Еськина это не смутило, он отозвался:
— А что? Ить если кто поднесеть, да оно ловко-ловко так пойдеть, так и научусь!
— Ишь ты, на чужой-от каравай! — распалялась Мария, другие женщины тоже что-то кричали, шумели, как потревоженные осы. — Не больно-от рот разевай, — гляди, застрянет!
Кто-то из бригады горняков посмеялся:
— Против Марьи Востроносовой вздумал! Фрицевскую автоматическую пушку впору ставь, — не совладат!
— А у них все зубастые в бригаде! В Катьшу! По попу и приход.
Шум и галдеж усилились, за столами началось движение, голоса мешались, и в зале, не очень высоком, стало гулко. Еськин возвысил голос:
— Ну-ну… Вам эвон начальство как расщедрилось — беленькая в графинах!
Разгоряченная Востроносова, стреляя глазами, крутясь, за-вопрошала:
— Поднесем, бабоньки? Поднесем? А что? Наливаем! Только уговор — все до дна. Договорились? По полному, по полному мужичкам!